|
Эля медленно опустила половник в кастрюлю с супом и обернулась к бабушке.
— Мамина шкатулка? Причем тут…
— Я хотела с ним поговорить, я была уверена, если мы с ним поговорим, он придет в себя…
Эля устало вздохнула и принялась наливать суп для Яськи. Бабушка все еще убеждена, что ее сын — милый мальчик, сбитый с пути истинного подлой бабой. Она все еще живет им и для него.
— И что? — холодно спросила Эля, не отрывая глаз от геометрически правильной розетки синего пламени над газовой горелкой.
— Он… он стал кричать, что я хочу только его денег, что я третирую его жену, потому что теперь он тратит свои деньги на нее. Я ничего не понимала: какие деньги… — она дернула горлом, давя подступающие рыдания, — Потом он кинулся к полке, где черная шкатулка твоей мамы стояла и… начал кричать, что здесь стояла шкатулка с золотом его жены…
— Маминым? — снова тупо переспросила Эля, — Какое у мамы золото? Сережки, которые ты ей на день рождения дарила?
— Я не знаю! — простонала бабушка и в голосе ее была такая бесконечная мука, что Эля метнулась к ней. Суп пузырящейся горкой встал над кастрюлей, но Эля не обращала внимания. Бабушка держалась за ее руку и Эля чувствовала, как ее треплет частая, мучительная дрожь, — А потом он сказал, что я их… украла! Так и сказал — у него украли драгоценности его жены. А еще сказал, он… Он не удивится, если у него начнут деньги пропадать. Он назвал меня воровкой! Я не понимаю! Не понимаю! Ведь это же мамы! Твоей мамы! Кому я должна была их отдать? Стерве его?
В груди у Эли заворочался тяжелый, комок, противно-желтый, будто пропитанный раствором фурацилина, которым в детстве приходилось полоскать вечно воспаленные гланды. И эта кислая, горькая, мерзкая фурацилиновая гадость сочилась, подпирала тошнотой горло, стекала в желудок, заполняла все тело, леденя ноги и кончики пальцев.
— Это не моей мамы. Он же тебе сказал — это его жены. — зло кривя губы, процедила Эля. — У него сплошные жены, — она высвободила руку и широким шагом пошла в комнату.
Краем сознания она заметила, что полураздетый Яська сидит на ковре перед телевизором и не отрываясь, заворожено внимает рекламе прокладок с крылышками. Она открыла крышечку черной лаковой шкатулки. Ее пальцы судорожно сжались на тоненьком ободке одного из браслетиков-недельки — маленькой Эля обожала перебирать их на маминой руке. Погладила серьги темного янтаря. Это всегда отличало маму: в ту пору, когда женщины даже слова такого — аксессуары — не знали, мама по-настоящему умела подбирать украшения.
Они так соответствовали ей — кулоны из темной глины, выточенные из дерева фигурные сережки, выплетенные в сложную абстракцию металлические кольца. Они были такие… мамины. Отдать их казалось немыслимым. Но и не отдать — тоже. Эля чувствовала, что ни минуты, ни секунды не может больше держать их у себя. По ним словно гусеница проползла и теперь толстый слой ее вонючей мерзкой слизи навсегда отделил Элю от вещей, которых еще недавно касались мамины руки.
Она вынесла шкатулку в кухню:
— Отдай ему.
— Нет! — гневно вскрикнула бабушка и тут же отведя глаза, почти испуганно прошептала, — Мне кажется, ему нужна не бижутерия.
— Если ему нужны ее обручальное кольцо и сережки, пусть разроет могилу, — ровным голосом сказала Эля.
Бабушка дернулась и посмотрела на Элю с почти суеверным ужасом.
— Я думаю, тебе лучше перебраться к нам, в ту, вторую комнату, в которой я с учениками занимаюсь.
Бабушка мгновение непонимающе смотрела на Элю, а потом выражение лица ее стало меняться. |