Сунул
в карман смятые кредитные бумажки и вышел на улицу.
Он увидел: мимо гостиницы шел плотный человек, будто только что
вылезший из скафандра - с большой глубины: багровое лицо раздуто, глаза
выпячивались из орбит; шевеля толстыми губами, обметанными коркой, он
повторял: "Продаю Крупп Штальверке, продаю, продаю..." Он перекатывал
глаза на проходящих с сумасшедшей надеждой - найти дурака, еще большего,
чем он...
Его начали толкать и оттиснули к стене австрийские солдаты, - они шли
нестройными кучками, перекинув винтовки за спину, дулом вниз... Это был
один из знаков революции, - сразу же, в первый же свой день,
отказывающейся от человекоубийства... Сбоку этой толпы по тротуару шагал
тоненький офицер с шелковистыми юношескими усиками; изящное лицо,
напряженное до страдания, было надменно поднято, на левом погоне - красный
бант. Этому мальчику, выпущенному в полк в военное время, не удалось,
должно быть, пошататься в новеньком мундире, волоча металлические ножны
сабли по тротуарам веселой Вены, где женщины так очаровательно беспечны.
Выпало на долю - по молодости лет и добродушию - быть выбранным в
солдатский комитет, и вот он ведет свою роту на вокзал, эвакуироваться,
сквозь фланговый огонь злорадствующих, насмешливых взглядов... А в Вене -
хаос, голод, рабочие строят баррикады...
Рощин долго глядел вслед этим гордым европейцам. У него тоже
поднималось злорадство: "Недолго погостили на Украине, поели гусей и
сала... Брест-то, видно, вышел боком..." Но он сейчас же насупился: "А
тебе что в том? Потирают руки в Москве. А ты ступай в вонючий окоп, к
своим контрреволюционерам..." И он сильнее насупился от того, что в первый
раз, да еще так спокойно, цинично произнес это слово... Именно в этом
слове таилась причина его душевной разодранности. Катя была прозорливее
его, когда сказала в час их бешеной ссоры в Ростове: "Если ты веришь всей
силой души в справедливость твоего дела, тогда иди и убивай..." По всем
традиционным понятиям честного и уважающего себя интеллигента,
контрреволюционер - значит подлец и негодяй... Вот и живи с этим...
Засунув руки в карманы шинели, он побрел вверх по широкому
Екатерининскому бульвару. И походка у него была, как у негодяя и подлеца:
шаркающая, рыхлая. Проходя мимо парикмахерской, он невольно взглянул на
себя в узкое зеркало сбоку двери: ему зло и криво усмехнулось его лицо
трупного цвета. Он зашел, не снимая шинели, сел в кресло: "Побрить!" Здесь
тоже все внушало ему отвращение - и низенькое, теплое помещение, оклеенное
отставшими от стен дешевыми обоями, и сам парикмахер с гребенкой в
волосах, полных перхоти, с грязными, нежными руками, пахнущими сладкой
гадостью. |