С того дня начал Гриша часто бегать ко мне, я ему свои мысли говорю, а он ужасается и советует
смирение, говорю я:
-- Зачем столько горя людям?
-- За грехи, -- отвечает. И всё у него от руки божией -- голод, пожары, несчастные смерти, гибельные разливы рек -- всё!
-- Разве, -- мол, -- бог есть сеятель несчастий на земле?
-- Вспомни Иова, безумный! -- шепчет он мне.
-- Иов, -- говорю, -- меня не касается! Я на его месте сказал бы господу: не пугай, но ответь ясно -- где пути к тебе? Ибо аз есмь сын
силы твоея и создан тобою по подобию твоему, -- не унижай себя, отталкивая дитя твоё!
Плачет, бывало, Гришуха от дерзостей моих, обнимает меня.
-- Милый брат мой, -- шепчет, -- боюсь я за тебя до ужаса! Речи и суждения твои от дьявола!
-- В дьявола не верую -- коли бог всесилен...
Он ещё больше взволнуется; чистый был и нежный человек, полюбил я его.
Я тогда эпитимию отбывал. Кончу работать -- иду в церковь. Брат Никодим откроет двери мне и запрёт меня, наполнив тишину храма гулким
шумом железа. Подожду я у двери, покуда не ляжет этот гул на каменные плиты пола, подойду тихонько к распятию и сяду на полу пред ним -- нет у
меня силы стоять, кости и тело болят от работы, и акафист читать не хочется мне. Сижу, обняв колени, и смотрю вокруг сонными глазами, думая о
Грише, о себе. Лето было тогда, ночи жаркие, а здесь -- прохладный сумрак, кое-где лампады мелькают, перемигиваются; синеватые огоньки тянутся
кверху, словно хотят взлететь в купол и выше -- в небо, к летним звёздам. Слышен тихий треск светилен, звучит он разно, сквозь дрёму мне кажется,
что во храме кто-то невидимо живёт, тайно беседуя робким мельканием лампад. В тёплой тишине и тьме вдумчиво колеблются лики святых, словно и пред
ними встало что-то нерешённое. Призрачные тени, тихо коснувшись лица моего, овевают сладким дыханием масла, кипариса и ладана. Золото и медь
стали мягче, скромнее, серебро блестит тепло, ласково, и всё тает, плавится, сливаясь в широкий поток великой о чём-то мечты. Храм, как густое
душистое облако, колеблется и плывёт в тихом шёпоте неясной мне молитвы. Закружусь я в хороводе теней, и поднимет меня с пола ласковый сон. А
перед тем, как ударить к заутрене, подойдёт ко мне молчаливый брат Никодим, разбудит, тихонько коснувшись головы, и скажет:
-- Иди с богом!
-- Прости, -- мол, -- меня, я опять заснул!
Иду и шатаюсь на ногах, а Никодим, поддерживая меня, чуть слышно говорит:
-- Бог тебя простит, кормилец мой!
Был Никодим незаметный старичок, ото всех прятавший лицо своё, и всякого человека он называл "кормилец".
Однажды спросил я его:
-- Ты, Никодимушка, по обету молчишь?
-- Нет, -- говорит, -- так, просто.
И вздохнул:
-- Кабы знал, что сказать, -- говорил бы!
-- А отчего из мира ушёл?
-- Оттого и ушёл.
Начнёшь его дальше спрашивать -- не отвечает, иногда взглянет в лицо тебе виноватыми глазами и тихонько скажет:
-- Не знаю я, кормилец!
Бывало, подумаешь:
"Может, этот человек тоже ответов искал. |