Долго и пристально надо смотреть сквозь решётку, покуда увидишь в глубине темноты нечто темнее её, как бы камень большой или бугор земли,
это и есть схимник, недвижим сидит.
Спустишься к нему, охватит тебя тепловатой пахучей сыростью, и первые минуты не видишь ничего. Потом выплывет во тьме аналой и чёрный
гроб, а в нём согбенно поместился маленький старичок в тёмном саване с белыми крестами, черепами, тростью и копьём, -- всё это смято и поломано
на иссохшем теле его. В углу спряталась железная круглая печка, от неё, как толстый червь, труба вверх ползёт, а на кирпиче стен плесень наросла
зелёной чешуёй. Луч света вонзился во тьму, как меч белый, и проржавел и рассыпался в ней.
На примятых стружках беззвучно, словно тень, качается схимник, руки у него на коленях лежат, перебирая чётки, голова на грудь опущена,
спина выгнута подобно коромыслу.
Помню, пришёл я к нему, опустился на колени и молчу. И он тоже долго молчал, и всё вокруг было насыщено мёртвым молчанием. Лица его не
видно мне, только тёмный конец острого носа вижу.
Шепчет он чуть слышно:
-- Ну...
А я не могу говорить, охватила меня и давит жалость к человеку, живым во гроб положенному.
Подождав, он снова спрашивает:
-- Что же... говори...
И повернул ко мне своё лицо -- тёмное оно, а глаз я не вижу на нём, только белые брови, бородка да усы, как плесень на жутком, стёртом
тьмою и неподвижном лице. Слышу шелест его голоса:
-- Ты там споришь... Зачем же спорить... Богу надо покорно служить. Что с ним спорить, с богом-то, бога надо просто любить.
-- Я, -- мол, -- люблю его.
-- Ну, вот. Он тебя наказывает, а ты будто не видишь, и говори: слава тебе, господи, слава тебе! И всегда это говори. Больше ничего.
Видимо, трудно ему от слабости или разучился он говорить, -- слова его чуть живы, и голос подобен трепету крыльев умирающей птицы.
Не могу я ни о чём спросить старика, жалко мне нарушить покой его ожидания смерти и боюсь я, как бы не спугнуть чего-то... Стою не
шевелясь. Сверху звон колокольный просачивается, колеблет волосы на голове моей, и нестерпимо хочется мне, подняв голову, в небеса взглянуть, но
тьма тяжко сгибает выю мне, -- не шевелюсь.
-- Ты помолись-ка, -- говорит он мне. -- И я помолюсь за тебя.
Замер. Тихо. И струится жуткий страх по коже моей, обливая грудь снежным холодом.
А через некоторое время шепчет он:
-- Ты еще тут?
-- Да.
-- Не вижу я. Ну, иди с богом! Ты -- не спорь.
Ушёл я тихонько. Как поднялся на землю и вздохнул чистым воздухом, опьянел от радости, голова закружилась. Сырой весь, как в погребе был.
А он, Мардарий, четвёртый год там сидит!
Пять бесед назначено было мне, но я всё молчал. Не могу. Спущусь к нему, прислушается он и нездешним голосом спросит:
-- Пришёл. Вчерашний ли?
-- Да, это я. |