За это бранить его не решались, но про себя думали-«Вот осел!»
Собственно говоря, основал он этот пансион-санаторий лишь потому, что часть имущества предназначил на всякие добрые дела. А это, несомненно, дело доброе. Милость Божия, обращенная на него, пробудила доброту и в его сердце. Унаследованному состоянию обычно сопутствует спесь, состоянию же благоприобретенному — некоторое смирение, нечто вроде попытки испросить прощения у человечества за сливки, снятые с молока. Поэтому парвеню обычно гуманнее тех, что рождены вельможами. Одни сорят деньгами ради внешнего блеска, другие — чтоб заглушить зависть к их счастью.
Быть может, подобная точка зрения руководила и господином Тоотом? Или пример американских набобов? Но что бы им ни руководило, делал он все достаточно практично. В пансион на работу нанял не докторов, а старух, которые и в уходе за больными разбирались, и готовить умели, доктор был только один, упомянутый уже Анзелмуш Пазмар. Назвал он больницу не госпиталем, а «Пансионом св. Себастьяна», так как слова «больница», «госпиталь» были непопулярны в округе. Крестьянин позором считал попасть в больницу: на виселице умереть или в больнице — стыд одинаковый, пожалуй, на виселице даже пристойнее, ведь вешать-то король приказывает, да еще с какими церемониями (а это тоже кое-что значит), но госпиталь ужасен, лучше уж околеть под забором!
Названная пансионом больница вскоре расцвела и заполнилась больными и симулянтами (прошел слух, что харч там хорош), народ признал щедрость и широту Михая Тоота и всячески проявлял любовь к нему и великое уважение, так что господин Михай Тоот, намеревавшийся лишь дать утешение страждущим и беспомощным, доставил самому себе величайшее утешение и удовлетворение. Всякий раз, завидев двухэтажное здание из красного кирпича, он чувствовал себя лучше, благороднее, чище. Это ведь было его детище. Больница казалась ему сложенным из камня алтарем, от которого вместе с дымом возлетает к богу молитва… Ибо дым этот шел из труб тех печей, на которых варили еду для больных.
Он гордился делом своих рук и постепенно сосредоточил на нем всю свою страсть к деятельности и улучшениям. Он разбил для больных сад, пробурил артезианский колодец, чтобы дать им хорошую питьевую воду, вечно что-то придумывал, добывал куда-то ходил по делам «Пансиона св. Себастьяна».
Когда бывали тяжелые больные, он наезжал в Мезерне почти каждый день и даже оставался иногда ночевать, особенно перед кризисом — его интересовало, куда склоняются парки. На втором этаже для него была отведена комната, где он и спал а вечерами ужинал в «Большой кружке» и слушал дискуссии доктора Пазмара и Йожефа Холича о трубах и о больных. Иногда он вмешивался и сам, по своему обыкновению, добродушно и тихо, возражая, главным образом, против навязчивой идеи врача, который, основываясь на принципе: худую траву с поля вон, — яркими красками обрисовывал великое будущее сильной, закаленной по примеру Спарты расы.
— Не пристало так доктору говорить, — заметил однажды Михай Тоот. Господин Пазмар в запальчивости не уступал.
— И доктор в приватные часы может умным человеком быть.
— Да, но прежде всего именно ему следует проникнуться современным гуманизмом, самой благородной идеей нашего прогрессирующего века. В вас говорит дух прошлых веков, когда короли и олигархи считали человека объектом борьбы.
— А подите вы все к дьяволу со своим современным гуманизмом! Шулерство это!
— Ай-ай-ай, доктор, доктор! Вы ведь под собою сук рубите. Свою деятельность умаляете и мою отчасти.
— Мне все равно!
— Но разве вас не воодушевляет, когда в конце года, составляя отчет по «Святому Себастьяну», мы можем доложить, как, например, в прошлом году, что двести больных выздоровели? Разве вы не чувствуете при этом, что у вас теплеет на сердце? Признайтесь откровенно!
— Нет!
— Ну, а я чувствую. |