Собирать одних «своих» — это не значит что- то решать. Это значит прятаться от существа проблемы и от половины своего (своего!) народа, потому что мерзавцы видны и так и о них заботы нет.
В. Распутин — В. Курбатову
7 ноября 1998 г.
Москва
Дорогой Валентин, наконец-то собрался написать тебе, воспользовавшись пролетарским праздником и тем, что телефон молчит. Этот телефон и следовавшие за ним действия за десять дней опустошили меня полностью. И если бы легче было в Иркутске! Там нельзя отказать, потому что все вокруг — друзья-приятели, здесь — потому что даю обещания, полагая, что через полгода уже ничего не может быть. Ан нет — жизнь все же кипит и пустоделья меньше не становится.
По последнему твоему письму, кроме того, что сказал по телефону, добавить почти нечего. Мы с тобой можем не соглашаться друг с другом, можем даже поругаться, хотя до сих пор этого, кажется, не было, но до разрыва дело, думаю, никогда не дойдет. К чему? Я знаю, что ты всегда искренен, слава Богу, была возможность в этом убедиться, и ничего плохого замыслить не можешь. Ругай ты меня — ну и ладно, это будет не со зла, остерегай — это не может быть оскорбительным. Почти вся моя позиция — жизнь по большей части инстинктами, чувствами, я знаю, этого недостаточно, и даже когда не соглашусь с тобой, то, что требуется, возьму. К тому же ты как критик, как человек художественного и одновременно аналитического ума в лучшем положении, чем я: ваше перо уверенней, не изнашивается долго, поскольку питается сразу с двух сторон, и если ты скажешь в свое время, что сердечный хлад у меня достал и до пера, — я и тут не обижусь. Выслушивать такие вещи будет неприятно, но они неизбежны. А если и не скажешь — почувствую в молчании.
Поэтому я не мог обидеться на тебя и за то, что ты отказался от книжки. Я бы сам от нее с радостью отказался и надеюсь, ты веришь, что я не лукавлю, но Иркутск заплатил за нее деньги, уже два года теребит меня за нее, и я оказался невольным заложником этой книги, которая ни мне не нужна, ни тем более кому-то еще. Н. С. Тендитник сейчас дописывает ее, я просил Н. С. об этой работе скрепя сердце, ибо администрация, мне кажется, уже начинала подозревать меня, не присвоил ли я ее деньги вместе с издателем. Не приведи Господь доживать до юбилеев — унижение за унижением.
О предыдущем письме. Я, Валентин, до того письма не знал, что Астафьев будет в Ясной Поляне, и от поездки туда я отказался не из-за Астафьева. Очень не хотелось никуда ехать, особенно в многолюдное собрание нашего брата-писателя, очень не хотелось ничего говорить. Да и сказать было нечего, как, чувствую заранее, нечего будет сказать о Пушкине. Тот и другой для меня — это громадное целое, могучее и духовное, и отколупывать от них крошки, тщиться эти крошки объяснить, обнаруживать и насиловать свою бедность! — тяжело это. Очень хорошо хоронили Г. В. Свиридова — в полном молчании, ни одной речи. А в колготне, в толпе ни Толстого, ни Пушкина не почувствовать. Сто лет назад после юбилея Пушкина Меньшиков написал блестящую «неюбилейную» статью, которая называлась «Клевета обожания». В будущие годы будет то же.
Что касается поездки в Овсянку — тяжело мне там было бы. Там как раз было бы что сказать, но не нужно было бы говорить. Нам с В. П. лучше оставаться врозь. Прочел я его 15-й том и убедился в этом. Все между нами было бы неискренним и ненужным. В. П. дышит не извне, а изнутри себя.
Не писал я тебе долго по одной причине, по главной — по своему разгильдяйству. Ездил, кроме того, в деревню, ездил в Братск, сочинил рассказ и переписывал его раза четыре. Но уж коли сразу не вышло, не вышло и на четвертый. Дальше мучить не стал и поставил точку. Уже здесь, в Москве, кое-что поправил и хочу отдать Володе Толстому, чтобы хоть отчасти оправдаться перед ним. |