Книги Проза Джон Апдайк Кентавр страница 82

Изменить размер шрифта - +
- Самое верное средство, - сказал он, - убить.
   Мы пошли на запад, к школе, где осталась наша  машина,  сели  в  нее  и
поехали в Олтон. Огни, огни по обе стороны,  они  неотступно  сопровождали
нас все три мили, только правее, над кукурузными  полями  при  богадельне,
была черпая пустота, да еще около  моста  через  Скачущую  Лошадь  -  того
самого, где наш пассажир  словно  взмыл  в  воздух  на  своих  башмаках  с
высокими каблуками. Мы проехали через ярко  освещенный  центр  города,  по
набережной и  дальше,  но  Пичони-авеню,  по  Уайзер-стрит,  через  Конрад
Уайзер-сквер и  по  Шестой  улице  мимо  привокзальной  стоянки,  а  потом
свернули в переулок, о существовании которого, должно  быть,  знал  только
отец. В конце переулка у стены фабрики  Эссика,  заполонившей  все  вокруг
тошнотворно-сладкими запахами, железнодорожная насыпь расползалась широкой
полосой, усыпанной шлаком. Служащие Эссика использовали этот широкий левый
откос насыпи, принадлежавший железной дороге, как  стоянку  для  машин,  и
отец тоже остановился там. Мы вышли. Хлопнули  дверцы,  и  эхо  подхватило
стук. Машина распласталась на своей тени, как лягушка на зеркале. Она была
одна на стоянке. Синий светофор парил над головой, как бесстрастный ангел.
   Мы с отцом расстались у вокзала. Он пошел налево, к  больнице.  А  я  -
прямо, на Уайзер-стрит, где сверкали рекламы пяти кинотеатров.  В  деловой
части города люди растекались по домам. Дневные сеансы кончились; на двери
магазинов, в витринах которых рекламировалась "Белая январская распродажа"
и высились груды ваты, накладывали засовы, вешали замки; в ресторанах было
еще  малолюдно,  там  накрывали  столы  к  вечеру;  старики,   продававшие
бисквиты, накидывали на свои лотки брезент и уносили их.  Я  больше  всего
любил город в этот час, когда отец отпускал меня  и  я,  идя  один  против
течения, наперекор  этому  всеобщему  исходу,  бездомный,  свободный,  мог
глазеть на витрины ювелиров,  подслушивать  разговоры  у  дверей  табачных
лавок, вдыхать запах кондитерских, где толстухи в пенсне и в белых халатах
томились  над  блестящими  подносами  с  марципанами,  сдобными   булками,
ореховыми трубочками и медовыми коржиками.  В  этот  час,  когда  рабочие,
служащие и хозяйки пешком, на машинах, в автобусах и  трамваях  добирались
домой, где их ждали дела, я на время был свободен от всех дел, и  отец  не
только разрешил, но велел мне пойти в кино, которое на два часа  перенесет
меня в другой мир. Действительный мир, мой мир, со всеми его  горестями  и
удручающей путаницей, оставался позади; я бродил среди  сокровищ,  которые
когда-нибудь должны были стать моими.  В  такие  минуты,  роскошествуя  на
свободе, я часто с виноватым  чувством  вспоминал  о  маме,  которая  была
далеко и не могла ни остановить, ни защитить меня, о маме с ее  фермой,  с
ее старым отцом, о маме,  вечно  неудовлетворенной,  то  безрассудной,  то
благоразумной,  то  проницательной,  то  бестолковой,   то   простой,   то
непонятной, маме с ее широким озабоченным лицом и странным,  целомудренным
запахом земли и каши, о маме, чью  кровь  я  осквернял  в  липком  дурмане
олтонского центра.
Быстрый переход