Отец кивнул, и я отпустил ручной
тормоз. Только его дурацкая круглая шапчонка синела над капотом, когда он
навалился на машину. Она подалась назад. Шины верещали все пронзительней;
внизу склон был чуть круче, и это прибавило драгоценную каплю разгона,
инерция машины на миг высвободилась вся целиком. Отец отчаянно завопил:
- Давай!
Я бросил сцепление резко, как он велел. Машина дернулась и со стуком
остановилась; но ее движение через ржавые шестерни и стертые диски уже
передалось мотору, и он, как ребенок, которого шлепнули, икнул. Потом
закашлял, цилиндры застучали с перебоями, машина затряслась, и я, до
половины вдвинув подсос, чтобы мотор не захлебнулся, выжал акселератор;
это была ошибка. Сбившись с тона, мотор чихнул раз, другой и заглох.
Теперь машина стояла на ровном месте. Где-то далеко, за фабрикой,
открылась дверь бара, и полоса света упала на улицу.
Отец подошел к моей дверце, и я отодвинулся, готовый со стыда
провалиться сквозь землю. Все тело у меня горело, я чуть штаны не намочил.
- Вот сволочь, - сказал я по-мужски грубо, стараясь как-то прикрыть
свой позор.
- Ты прекрасно справился, мальчик, - сказал отец тяжело дыша и снова
сел за руль. - Мотор застыл, но теперь он, может быть, малость разогрелся.
Осторожно, как взломщик, он черным силуэтом склонился над щитком, нога
коснулась акселератора. Нужно было, чтобы мотор завелся сразу, и он
завелся. Отец снова возродил искру, и машина, взревев, ожила. Я закрыл
глаза с чувством благодарности и откинулся назад, ожидая, что мы сейчас
тронемся.
Но мы не тронулись. Негромкий, прерывистый скрежет донесся сзади,
оттуда, где, как я воображал, возили трупы, когда машина принадлежала
хозяину похоронного бюро. Черный отцовский силуэт быстро включал одну за
другой все скорости; но всякий раз машина отвечала все тем же негромким
скрежетом - и ни с места. Отец, не веря себе, попробовал каждую скорость
во второй раз. Мотор ревел, но машина не двигалась. Бешеный, нарастающий
рев отдавался эхом от фабричной стены, и я боялся, что на шум прибегут
люди из дальнего бара.
Отец положил руки на руль и уронил на них голову. Раньше так делала
только мама. В пылу ссоры или в отчаянье она клала руки на стол и роняла
на них голову; я пугался - уж лучше бы она сердилась, потому что тогда
было видно ее лицо.
- Папа?
Он не ответил. Фонарь облепил неподвижными блестками его вязаную
шапочку; так был выписан хлеб на картине Вермеера.
- Как ты думаешь, в чем дело?
И тут мне пришло в голову, что с ним один из его "приступов" и
необъяснимое поведение машины на деле было лишь отражением какой-то
поломки в нем самом. Я уже хотел коснуться его - хотя вообще-то никогда к
нему не прикасался, - но тут он поднял голову, и на его бугристом,
морщинистом и все же мальчишеском лице появилось подобие улыбки. |