Вы же, сударь, что-то как
бы скучны, а слыхом слыхать, иногда даже сумнительны.
- Сумнительств и подозрениев, братец, на веку не обраться! - отвечал
граф. - Вот ты прошлую осень писал за море, хвалил всходы и каков был рост
всякого злака; а что вышло? Сказано: не по рости, а по зерни.
- Верно говорить изволите, - отвечал, вздыхая, Терентьич.
- Вот хоть бы и о прочих делах, - продолжал граф. - Много у меня
всякого разъезду и ко мне приезду; а веришь ли, ничего, как прежде, не
знаю. Был Филя в силе, все в други к нему валили... а теперь...
Граф смолкал и задумывался.
"Ишь ты, - мыслил, глядя на него, Кабанов, - при этакой силе и
богатстве - обходят".
- Да, братец, - говорил Орлов. - Тяжкие пришли времена, разом попал
промеж двух жерновов; служба кончена, более в ней не нуждаются, а дома...
скука...
- Золото, граф, огнем искушается, - отвечал Терентьич, - человек -
напастями. И не вспыхнуть дровам без подтопки... а я вам подтопочку могу
подыскать...
- Какую?
- Женитесь, ваше сиятельство.
- Ну, это ты, Кабанов, ври другим, а не мне, - отвечал Чесменский,
вспоминая недавний совет о том же предмете Концова.
25
Судьба Таракановой, между тем, не улучшилась, Московские празднества в
честь мира с Турцией заставили о ней на некоторое время позабыть. После их
окончания ей предложили новые обвинительные статьи и новые вопросные
пункты. Был призван и напущен на нее сам Шешковский. Допросы усилились.
Добиваемая болезнью и нравственными муками, в тяжелой, непривычной
обстановке и в присутствии бессменных часовых, она с каждым днем чахла и
таяла. Были часы, когда ждали ее немедленной кончины.
После одного из таких дней арестантка схватила перо и набросала письмо
императрице.
"Исторгаясь из объятий смерти, - писала она, - молю у Ваших ног.
Спрашивают, кто я? Но разве факт рождения может для кого-либо считаться
преступлением? Днем и ночью в моей комнате мужчины. Мои страдания таковы,
что вся природа во мне содрогается Отказав в Вашем милосердии, Вы откажете
не мне одной..."
Императрица досадовала, что еще не могла оставить Москвы и лично видеть
пленницу, которая вызывала к себе то сильный ее гнев, то искреннее,
невольное, тайное сожаление.
В августе фельдмаршал Голицын опять посетил пленницу.
- Вы выдавали себя персианкой, потом родом из Аравии, черкешенкой,
наконец, нашею княжной, - сказал он ей, - уверяли, что знаете восточные
языки; мы давали ваши письмена сведущим людям - они в них ничего не
поняли. Неужели, простите, и это обман?
- Как это все глупо! - с презрительной усмешкой и сильно закашливаясь,
ответила Тараканова. - Разве персы или арабы учат своих женщин грамоте? Я
в детстве кое-чему выучилась там сама. И почему должно верить не мне, а
вашим чтецам?
Голицыну стало жаль долее, по пунктам, составленным Ушаковым,
расспрашивать эту бедную, еле дышавшую женщину. |