Он пытался представить себя на месте Мозгового, гадал, как он сам поступил бы в его положении, но более всего растравлялся он общей безысходностью.
«Давим друг дружку, — кипел Федор, — потом — переменка места, и все сызнова начинается. Выходит: куда ни кинь — всюду клин. И конца этой карусели не предвидится!»
Ночь над полустанком стояла душная, глухая, непроглядная, а еще непрогляднее в этой ночи маячила всё та же полоса тайги перед железнодорожным полотном, и если бы не живое биение жизни эшелона, вдоль которого он брел, могло показаться, что мир вконец оглох от собственного крика и боли.
Уже берясь за скобу двери своего пульмана, Федор неожиданно ощутил рядом с собою чье-то дыхание:
— Тут кто?
— Это я, Федор Тихоныч, — узнал он голос Любы Овсянниковой, — колготят мужики сильно, голова болит.
— Чего ж около вагона стоять-то, глупенькая, прошлась бы хоть вдоль состава, что ли, волков тут нету, съесть некому.
И по мере того, как Федор складывал слова, он чувствовал, что душа его отмякает жалостью. Странное дело, сколько он себя помнил, с женщиной, какого бы возраста она ни была, у него почти всегда складывались отношения старшего с младшей. Это привилось ему, видно, еще в семье, где отец, помыкая матерью и бабкой, как бы передоверил ему сиротское право жалеть их или проявлять к ним свое мальчишеское сочувствие. Не раз за долгие четыре года сподручной к быстрым знакомствам войны Федор имел возможность излечиться от этой блажи, но то ли по склонности характера, то ли по какой иной причине так и не смог преодолеть в себе врожденной слабости. К Любе же Федор исподтишка присматривался с первого дня дороги. Жила в ней какая-то удивительная тишина души, от которой окружающим в ее присутствии становилось спокойнее и проще. К беде своей девичьей она относилась с ровной умиротворенностью, отвечая на попреки матери, какими точила она ее с утра до ночи, молчаливой усмешкой. Федору по душе была и эта ее, не по летам, самостоятельность, и умение незаметно, но твердо поставить себя среди других, и неизменная в ней обстоятельная опрятность, отчего не раз за дорогу он мысленно отмечал с убеждением, что будет Люба кому-то хорошей женой.
— Хочешь вместе пройдем, пока улягутся? — предложил Федор с привычной для себя снисходительностью. — Не бойся, не съем.
— А я вас и не боюсь, Федор Тихоныч, куда захотите пойду, хоть с завязанными глазами.
И сказала она это с такой подкупающей простотой, с такой доверчивостью к нему, что он не выдержал, благодарно и бережно, будто ребенка, привлек к себе, сразу же услышав, как трепетно пульсирует где-то у его предплечья ее сердце.
2
На следующий день в вагоне с утра появился Мозговой, вновь ни в одном глазу, как всегда резкий в слове и в движении:
— Здоров, солдат. Такое дело, я тут с дежурным по станции перекинулся: стоять нам в этой дыре, не перестоять, если не подтолкнуть сверху. Думаю так: цепляй-ка все свои бляхи и айда, гребем первым проходящим в Иркутск, будем вдвоем толкать, ты — бляхами, я — горлом. Дежурный здесь — мужик понимающий, придержит для нас сквозной товарнячок. Задача понятна?..
Вскоре они уже тряслись на тормозе порожней углярки, уносившей их в сторону Иркутска. Солнечный день набирал силу, и в его ослепительном свете редеющая ближе к городу тайга отливала всеми цветами радуги. И то, что с земли, с расстояния в несколько шагов, отпугивало своей монотонной непролазностью, отсюда, с тормозной площадки бегущего по высокой насыпи поезда, удивляло разнообразием рельефа и местностей: чуть побитая ржавчиной таежная хвоя сменялась яркой пестротой луговых прогалин, сабельные излучины речек — блюдечной округлостью озер, сиротливая обнаженность вырубок дымящейся смолой рослых боров. |