Не столько накрывает, сколько демонстрирует, наглец. Катерина зажмуривается, чтобы не отвлекаться. Она же собиралась спросить про Лилит! И не успокоится, пока не узнает ВСЁ. — До чего ж ты упрямая… Лилит отняли у меня давно, так давно, что я почти забыл ее. Но не забыл своей обиды, благо то была не первая обида. Небеса привыкли лишать бедного Люцифера всего, что ему дорого — дома, женщины, предназначения. Им нравится осуждать падшего ангела за то, что он не сдох, рухнув в глубочайшую из ям, а вместо этого обустроил бездну под жилье. Какое-никакое, а жилье. И вот я, отец лжи, негодяй из негодяев, даю приют всем, кто недостаточно хорош для идеальных непрощающих небес.
— Подумать только, какое благородство! — фыркает Катя.
— Конечно, благородство, — без иронии подтверждает Тайгерм. — Думаешь, мне проще, чем ангелам, презирающим животные начала? Презирающим то, что воплощено в Лилит, то, что тянет нас друг к другу, вызывает желание и дарит наслаждение? Ты столько лет подряд убеждала себя, что они правы, прогоняла меня в снах, отворачивалась наяву — а смысл? Смотри на меня! Я сказал, смотри! — И жесткая ладонь пригибает Катину голову к мужским бедрам — туда, где жарко пульсирует, растет, выпрямляется. — Ну как, ты не передумала? Все еще хочешь разговаривать и разговаривать, пока не станешь достаточно старой?
— Не хочу, — шепчет Катерина пересохшим ртом. — Не хочу.
И разжимает руки, отпуская плед.
На этот раз никто сюда не войдет, обещает она себе. Я приму тебя, Денница. Я твоя.
* * *
Легко обещаться кому-то, когда желание застилает разум. В сетях лихорадочных прикосновений становишься мягкой и податливой, словно понемногу таешь внутри собственной брони. Для Кати в ту ночь весь мир ничего не значил, просто не было его, мира.
А потом пришло неизбежное, отрезвляющее утро.
Пыль плясала в солнечном столбе и все вокруг казалось одновременно сияющим и грязным. Плед выглядел так, будто им вытирали под диваном, а потом укрывались — долго укрывались, месяцы, если не годы. Собственное бедро в непристойных белесых разводах вызвало у Катерины брезгливое чувство. Мужская подмышка возле Катиной щеки пахла диким зверем. И свет бил по глазам, отчего-то падая не сбоку, из кухонного окна, а с потолка, где никаких окон в советской квартире не было и быть не могло. Но до поры до времени Катя решила про эту странность забыть, отвлекшись на боль и ломоту: привычные к мягким кроватям бока ныли от лежания на полу, тянуло шею от не самой удобной на свете подушки — мужского бицепса, от засохшего пота — своего и чужого — тело чесалось от макушки до пят, буквально. И невыносимо хотелось сбежать куда-то, где не будет Морехода, мерно дышащего рядом, где паника накроет Катерину угарной волной и внутренний голос, перебивая сам себя, сможет задать сотню вопросов, ни на один из которых у Кати не будет ответа. Под давлением страха и отвращения воздушные замки, ночью казавшиеся такими прочными, развеются. Вечность любви заканчивалась прямо здесь, под безжалостными утренними лучами, на каменной плите, едва прикрытой сбившимся пледом… На каменной плите?
Катя медленно-медленно села и огляделась. Не было вокруг никакой советской квартиры. Не было никого из тех, кого Витька, мамин заступник, вымел вчера из помещения шипастым хвостом. Не было даже адской кухни с ее круговым танцем обреченных душ. Они с Тайгермом, голые, как на шестой день творения, лежали на огромном камне, слегка нагревшемся от солнца. Или от жара их тел. За пределами солнечного столба царили тьма и безмолвие. Похоже, мы тут одни, облегченно вздохнула Катя, деловито отползая к краю плиты и пытаясь разглядеть хоть что-то за гранью слепящего света.
И в этот миг Мореход открыл глаза.
Пламя ахнуло в углах зала, загудело в стенных нишах и колодцах, потекло к камню, опоясало со всех сторон раскаленной змеей, сдавило, заставляя Катерину шустро ползти назад, прижиматься к Тайгерму, обхватывать руками поперек груди, прятать лицо в единственном доступном ей убежище — в подмышке, пахнущей зверем. |