— Почему не предоставишь выбор людям?
— Потому что вы не дали выбора мне и Лилит. — Шепот Тайгерма такой же мертвый, как тот, о львиноголовой твари, ползающей, точно змея, в мирно спящих домах. — Отняли ее у меня, отдали человеку. А когда он не захотел мою Лилит, сделали ее бессмертной шлюхой. Не проси меня ни о чем, крылатый вор. Однажды я верну свое — себе. Я тебя предупредил. Я вас всех предупредил.
— Мы не снимем свои запреты. Она не сможет быть с тобой. Она всегда будет бояться и стыдиться тебя! — Голос Уриила обжигает, словно плеть.
— Не буду, — выдавливает из себя Катя. — И запреты ваши поснимаю к чертям.
Катерина открывает глаза и видит лицо Морехода над собой: это не лицо влюбленного, это жесткое лицо оценщика. Но оно смягчается, когда Катя ободряюще подмигивает: я с тобой. Ты таков, каков ты есть, и все равно я с тобой. Они не запретят мне хотеть тебя. Через страх и стыд, через сомнения и боль — всегда. Всегда.
— Ну хоть ты ей скажи! — просит ангел луны кого-то, стоящего за Катиной спиной.
— Что сказать? — вздыхает Апрель, тонкой рукой убирая Кате со лба прилипшие пряди. — Веди себя разумно и осторожно, Катенька, как богиня безумия тебя прошу? — Катерина, не сдержавшись, хихикает. — Не мне вразумлять сумасшедших. Но все-таки будьте осторожнее в своих желаниях. Оба.
— А как же «научись желать»? — спрашивает Катя. То ли Апрель, то ли Камень, то ли себя саму.
Молчит богиня безумия, молчит подарок бога-ягуара, молчит мироздание. Ни помощи, ни совета в таком трудном, таком непривычном деле.
Катерина вспоминает свои сны — целые вереницы жарких, непристойных, изматывающих снов, где вскипевшее желание опадало, будто пена в кастрюле, снятой с плиты. Кто-то безликий и бесцеремонный врывался в тот самый миг, когда объятия перетекали в ласки, отрывая разгоряченные тела друг от друга, окатывая ледяным душем смущения. Не здесь, не сейчас, погоди, остановись, видишь, ко мне пришли, пришли и стоят над душой, смотрят насмешливо, целая толпа придурков, которым срочно понадобилось вломиться и надоедать мне как раз тогда, когда я готова обо всем забыть, забыть себя, мать, жену, скромницу. Уходи, не оборачивайся, мне пора просыпаться, возвращаться в свою серую, праведную жизнь, в унылую трясину будней. Самозапрет на страсть, на похоть, на удовольствие. Печать, наложенная на демонов в душе моей, крепка и неизменна. Никакой Соломон не запер бы их крепче.
Зато и снимать печати — мне, думает Катя. Ни ангелы, ни черти, ни приглашенные звезды психоанализа не помешают моему выбору. Правда, и не помогут. Только я решаю, освободиться от прежней себя или снова спрятаться в удобную, обжитую раковину самоотречения.
Кряхтя от болей во всем теле, Катерина садится, подтягивая повыше мягкий, вытертый плед. Из одежды на ней только эта тряпка. И полная кухня народу, совсем как в ее стыдных снах. Нехорошо. Надо одеться, привести себя в порядок, сделать ничего не выражающее лицо, произносить ничего не значащие фразы, поить всех чаем, отвечать на обращенные к тебе вопросы, снова стать хозяйкой положения. Или рабыней. Рабыней своего извечного положения хозяйки.
— А ну пошли все отсюда. Живо, живо!
Нет, это не я сказала, удивленно сознает Катя. И не Мореход. А кто?
— Ножками, ножками, выход там, — командует… Витька? Катерина смотрит на сына так, словно видит его в первый раз. Драконье тело вытесняет всех в коридор в два счета, невозможно сопротивляться такому напору. Наама пытается проскользнуть между бронированными изгибами, но зубастая пасть аккуратно прихватывает кошку поперек живота и вышвыривает вон. Перед тем, как покинуть кухню и оставить Катю наедине с Тайгермом, Виктор оборачивается и смотрит на мать. |