Получилось. Он опять же как‑то бездумно сунул ее в рот, дунул…
Льдистые голубые искорки с холодным звоном посыпались из другого конца, но не пали на землю, одели его всего колючим облаком, застилающим все окрест. Близкий лес поплыл, затуманиваясь и исчезая, снежное марево угасило солнце. И последней мыслью было: хорошо‑то как, нет больше этой тоски… Ничего нет… Ничего…
Тростинка бесшумно канула в колодец, следом со щучьим всплеском ушел под воду меч, тяжко плюхнулась шкатулка. Гулко стукнули черные камни, заваливая колодец до следующей весны, не иначе как по заклятию сотворившего все это неведомого сибиллы…
Стражники подошли опасливо – беглые, случалось, от ярости голыми руками горло рвали.
– Без памяти, – определил один. – оружжа нету, а кафтанище да плащ справные. Из вельможных, поди, балованный. А обутка‑то, гля, обутка!
Но десантные сапоги земного производства не склонны были перейти в собственность первому встречному.
– Оттяпаем ходули, что ли? – предложил второй. Харр зашевелился, неловко перевалился лицом вниз. Жесткая стерня кольнула его в нос.
– Оклемался, – раздался над ним раздосадованный голос, – да чево ломаться, енти чоботы ни надеть, ни сменять, все равно воевода наложит лапу да ешшо в рыло двинет.
Громадный сапог из свиной дубленой кожи приложился к менестрелеву ребру:
– Эй, падаль придорожная, с‑под какого воеводы сбёг?
Сквозь жгучую боль горящего лица, едва смягчаемую добротой влажной земли, никакие слова не доходили до его сознания. Но уже два сапога разом перевернули его на спину.
– За каку‑таку вину сослан? Отколя? – допытывал голос, что‑то мало похожий на человеческий.
– Имя! Кажи имя и звание, потрох рогачий! – вторил другой.
Сознание нехотя возвращалось к нему: он лежал в траве, беззащитный мальчишка, проданный собственным отцом; но – не больше.
– Имя!
– Поск. Поск… – И на этом нить воспоминаний бывшего менестреля, потомка вселенских странников, безнадежно обрывалась.
22. Дай себе волю!
Флейжа она охотнее других выбирала себе в напарники уже хотя бы потому, что он, не в пример остальным дружинникам, не молчал как пень, дожидаясь, когда к нему обратится старший по званию, а со свойственной ему врожденной непринужденностью делился с нею своими впечатлениями, как правило, дельными.
Вот и сейчас, обозрев с высоты Харрова скворечника (который он в присутствии принцессы все‑таки воздерживался именовать «поганкой») притихшее, точно пришибленное Зелогривье, он презрительно бросил:
– Курятник.
– Вот уж где никогда не бывала! – брезгливо поморщилась принцесса, которой каждая минута вынужденного промедления на этой планете казалась вечностью. – К тому же там, как я себе это представляю, сплошной гвалт, словно па птичьем базаре. А здесь – тишина, припахивающая мертвечиной.
– Когда над курами кружит коршун или, скажем, наша Гуен, то они враз затихают.
Мона Сэниа оперлась на глянцевый зеленоватый брус, заменявший подоконник, внимательно оглядела переплетение узеньких улочек: так и есть, коршунов полным‑полно. Впрочем, нет, не коршунов – воронья. Сизовато‑серые балахонники, перебирают босыми ногами так меленько и незаметно, точно скользят по вощеному полу бального зала. Вот только это не придворные танцовщики – мужики сиволапые. И миролюбием от них что‑то не веет. Поганое местечко, ничего не скажешь. Уж на что ей обрыдла (опять командорово словечко!) заплесневелая Сваха, где проторчали без малейшего результата чуть ли не год, но там хотя бы не было таких вот младших братьев по разуму. |