А еще они шипят и свищут, и их стволы глазеют сквозь листву. У них большие жуткие глаза, и смотреть в них нельзя, а не то оттуда выскочит какое-нибудь чудовище и утащит тебя — призрак, или ведьма, или старик, вроде того, который подметает улицу напротив дома Клаудии в Лондоне. Если только она успеет сосчитать до десяти раньше, чем дойдет до этого дерева, которое шикает и бормочет и смотрит на нее, если только она успеет и не собьется, тогда с ней ничего не случится, и страшные глаза исчезнут; ну вот, она успела, и глаза больше на нее не смотрят.
Клаудия правда ее мамочка, но она не любит быть мамочкой, и поэтому надо говорить «Клаудия». Бабуля Хэмптой и бабуля Бранском любят быть бабулями, поэтому их можно так называть. «Мамочка» — глупое слово, коль скоро у меня есть имя — Клаудия. «Кольскоро» — смешное слово, как будто кто-то поскользнулся. Кольскоро, кольскоро. Кольскоро у меня есть имя — Клаудия.
Лайза — красивое имя. Клаудия гремит, словно гонг в холле Сотлея. Бамм! А Лайза шелестит, как шелк или дождик. Лайза. Лайза. Если повторять это много раз, то это уж будешь не ты, не Лайза, не я — а просто слово, которое никогда не слышала. Лайза. Лайза.
Эта козявочка с ножками, мокрая козявочка, вдруг она кусачая? Она бросила ее и наступила бы на эту ужасную козявку, но Клаудия не сводит с нее глаз. В глазах у Клаудии черные дырочки, совсем как у деревьев, а внутри, наверное, сидят злые маленькие зверьки, кусачие маленькие зверьки с острыми зубками, они выглядывают оттуда, как из норки.
Она поднимается на цыпочки, чтобы заглянуть Клаудии в глаза, и лицо у Клаудии делается сердитое.
Когда-то давным-давно, но не так, чтобы совсем давно, они с Клаудией ходили на пляж. Вообще-то, они ехали в машине Клаудии. Деревья рядом с дорогой мелькали шух-шух-шух, убегали изгороди, а потом уж были пляж и море, очень-очень мокрое, глубокое и шумное. Клаудия велела ей залезть в желтую резиновую штуку и идти на глубину. Все в порядке, сказала Клаудия, с тобой все будет в порядке, я тебя поддержу, тебя никуда не унесет. А под ней не было ничего, одна глубокая, глубокая вода, и в ней рыбы; если Клаудия перестанет ее держать, она опустится на дно. Все-таки давно это было. Очень давно.
Сейчас она намажет Рекса маслом, и из него получится бутерброд. Бутерброд из собаки. Сначала маслом, а потом вареньем. Для варенья подойдут ягоды с того куста. Но сначала надо найти масло… много масла. Если не слушать Клаудию и не отвечать, она перестанет спрашивать и исчезнет. Р-раз! Растворится в воздухе, как волшебство, как дым от ее сигареты, который все тает, тает, а потом исчезает без следа. Через этот желтый солнечный дым можно пройти, если развести его руками, как воду.
Сейчас она наколдует, чтобы Клаудия превратилась в дым. Она наклоняется к Рексу и шепчет ему, что хочет заколдовать Клаудию.
Той Лайзы, способной на столь малое и столь многое благодаря своему невежеству, более не существует. Она мертва, как мертвы аммониты и белемниты, люди со снимков Викторианской эпохи, плимутские поселенцы. Недостижима, в том числе, для нынешней Лайзы, которая, как и все мы, должно быть, пытается нащупать то далекое иное «я», манящую загадочную эфемериду. Нынешняя Лайза серьезная занятая женщина, почти сорокалетняя, которая пытается совладать с двумя агрессивными сыновьями-подростками и мужем. По наиболее расхожей точке зрения, он — известный в своих краях торговец недвижимостью, а по-моему, наглядный образчик дегенерации британской нации в пору между Макмилланом и Тэтчер. Вот до чего мы докатились. У Гарри Джемисона влажное рукопожатие, сырые суждения, замаринованные в жиденьком рассоле местного клуба «Ротари» и газеты «Дейли телеграф», отвратительный фермерский дом в окрестностях Хенли, с теннисным кортом, бассейном и россыпями гравия, которые соответствуют милым его сердцу представлениям о загородной усадьбе. |