Но мы прижались друг к другу крепко-крепко и замкнули слух от этих речей, понимая, что здесь — наше убежище, а выйти за дверь квартиры для любого из нас означает смерть.
Я думаю, была некоторая горькая ирония в том, что на следующий день наступил канун Рождества. Среди всего этого кошмара я стал забывать о том, что в такие дни вообще может произойти что-нибудь радостное.
Когда я проснулся, сторона постели, где спала Эбби, была пустой и холодной. Я завернулся в халат и, выйдя в гостиную, нашел ее на диване. Она смотрела телевизор, сжимая двумя руками кружку с горячим питьем, взгляд ее был прикован к катаклизмам, происходящим на экране.
Она даже не подняла на меня глаз.
— Город изолирован, — сказала она. — По границам Лондона установлены блокпосты. Люди видели солдат. Говорят, они стреляют на поражение.
Я сел рядом и прижал ее к себе.
— Все сошли с ума, — сказала она. — Они все сошли с ума.
Я нежно поцеловал ее в лоб, разгладил ей волосы и прошептал что-то слащавое и банальное.
— Спасибо, — сказала она и улыбнулась.
— Я должен посмотреть, как там мама.
Она с отсутствующим видом кивнула.
— Генри?
— Да.
— Что мы будем делать?
— Останемся здесь, — твердо сказал я. — Мы останемся в этой квартире и будем ждать. Пока мы вместе… пока мы остаемся здесь… нам ничего не страшно.
— Но за этой дверью люди, которые мне небезразличны. Что будет с ними?
— Все, что небезразлично мне, находится здесь. — Возможно, мой голос прозвучал чуть холоднее, чем мне того хотелось.
— Ты думаешь, твой дед мертв? — спросила она.
Я вышел из комнаты.
Конечно, я виню себя.
Я зашел к маме — она была в порядке. Дышала неровно, все еще бормотала и стонала вполголоса, но жара у нее не было, и она, пожалуй, казалась спокойнее, чем накануне. Я сделал, что мог, дал ей воды, протер лоб и перед завтраком помог ей кое-как добрести до туалета, даже смыл потом оставленные ею нечистоты.
Я не плохой сын, вот что я хочу сказать. Я сделал все, что мог.
Мы с Эбби как раз доедали наш нехитрый завтрак, когда раздался пронзительный крик.
Мама была на ногах, она кое-как оделась и теперь дергаными, механическими движениями зашнуровывала туфли, непрерывно бормоча что-то про снег.
Ей удалось оторвать кусок ковролина и отогнуть его. На открывшихся старых половицах она обнаружила нечто удивительное — какие-то метки, значки и символы, намалеванные выцветшей красной краской на дереве.
— Мама? — сказал я, осторожно подходя к ней и пытаясь не особо задумываться о том, что она видела на полу. — Что все это значит? А, мам?
— Он продал твоего отца. Ты знал это? Ради своей паршивой маленькой войны он пожертвовал твоим отцом. И знаешь, что пугает меня сейчас? Я думаю, он и тебя продал.
— Ты говоришь о дедушке? — спросил я.
— Об этом типе, — прохрипела она. — Об этом ужасном человеке. Он всегда этого хотел.
— Хотел чего? — спросил я. — О чем ты говоришь?
— Телик… Мы с твоим отцом всегда были против. А потом еще эти операции. Он заплатил за них. Ах, Генри. Надрезы мозга.
Я подошел ближе.
— Мам?
И тут я совершил ошибку. |