Лицо его побледнело. Руки, спрятанные за спину, вздрагивали. Авдотья причитала в голос. Упав на могилу, блажила на всю тайгу. Прощенья выпрашивала.
— Не тревожь. Дай ему покой. Вживе жалела б. Чево скулишь ноне по отошедшему? — пытался поднять ее Макарыч,
— И на што я тибе покинула? Ума у мине, старой, не стало. В радости своей про твое горе запамятовала. Ить ты от смертушки спас. Пекси, ровно об своей. Заместо тепла и заботы горе лишь прознал. За што кончина горькая тибе настигла? — голосила бабка.
Колька тем временем взялся подправлять могилу. Подровнял ее. Выложил ветками. Забил попрочнее крест.
— Оградку бы надо поставить, — сказал Макарычу.
— Ограды да заборы дед твой не уважал. Век прожил с открытой душой. Не порочь ево погост нелюбым. Забидишь, — ответил Макарыч.
Когда Авдотья успокоилась, все втроем присели у могилы.
— Спи, Акимыч, не поминай нас лихом в царствие твоем. Прости наши прегрешения перед тобой вольныя и невольныя. Пусть земля тибе пухом станить. А память об тибе — навек с нами.
Лесник выпил. Авдотья лишь пригубила. Колька опрокинул в себя спирт не поморщившись.
Долго, долго всем троим не хотелось уходить от могилы. Будто память об Акимыче ухватила цепкой рукой каждого за душу.
Кольке вспомнилось, как давно, еще когда он был совсем маленьким, принес ему дед целую колоду дикого меда. Ложками скармливал его пацану. От простуды лечил. Колька перед этим в ключе искупался. Горячий чай с тем медом был таким вкусным, что и теперь после стольких лет он помнил его. Помнил, что, просыпаясь среди ночи, видел Акимыча у своей постели. Тот не отходил от внука. Чтоб позабавить Кольку, плясал с ножом в зубах. Тощие мослы деда закручивались чуть ли не на макушке, Акимыч прихлопывал себя по животу, ногам, прыгал диким козлом. Колька смеялся до слез. И старик радовался по-молодому, будто скинул с плеч десятки лет.
Молчат парень. Даже когда он учился в техникуме, дед много раз высылал ему денег, с наказом: «Купить сладостев, в науке они шибко пользительные, ить с казеннова харча навару нет». Просил Акимыч не сказывать об этом Макарычу, шелудивому коню, он, мол, «дитячьих радостев не разумеит».
Макарыч не знал об этом. Ему вспомнилось свое, как тогда с Акимычем вдвоем были они в тайге. Недолог, но памятен был тот обход, те ночи у костра. Их, как подарок судьбы, не мог забыть Макарыч. Вспомнилось, как Акимыч, заботливо укрывал его сонного. Как наутро долго растирал замлевшую поясницу Макарыча. Хотя сам всю ночь караулил костер. Тепло поддерживал, чтоб не застудиться.
Вспомнилось и другое. Ведь о своей каторге Акимыч мало говорил. Не любил о ней вспоминать. А тогда как прорвало…
Били Акимыча всем караулом. В глухой безоконной комнате. Все ребра норовили вышибить сапогами. Голову проломить. Лишь за то, что Акимыч подсказал троим политическим, как убежать с каторги. Те и скрылись. С собаками найти не смогли. Слыхали потом: вроде купец большой на материк их перевез по льду. Живехоньких. Сам-то Акимыч о той дороге доподлинно знал. Выведал, где отсидеться можно, обмануть погоню. Выждать. И потом сбежать с острова. Мало кто знал о том пути. Но и из этих мало кто решался испытать свою судьбу. За подсказку чуть жизни не лишили Акимыча. Повезло. Выжил, сбежал.
Самому-то ему никто ни в чем не помог, не подсказал. Бывало, не раз судьба затягивала на шее прочный узел. Хотела жизнь забрать. А потом вдруг отпускала, разжимала пальцы. Она будто еще раз раскрывала человеку глаза на людей. Не разрешала помогать, била за это. Но Акимыча так и не сумела переделать. До смерти, до последнего он остался прежним. И сколько не ругал его Макарыч плешатым ослом, вислоухим, старик, посмеиваясь, отвечал одно и то же:
— Бог добро творит и нам велит.
Да и разве тут не отругаешь? Ведь единственный тулуп свой Акимыч мужику в село отдал. |