Быть может, я ниспроверг этот образ, разоблачил святыню, обессилил ее, пытаясь обуздать свою собственную потребность в утешении? Мне наконец вспомнились слова той песни, песни матери-земли: «сложи свои печали и мне отдай… Я своею рукою… их успокою…» Глупые, ребяческие слова. Теперь я лишь смутно припоминал изобильное, теплое, утешительное место, куда они меня когда-то приводили. Они утратили свою силу. Как моргаешь, глядя на рисунок Эшера или Вазарели, чтобы восстановить иллюзию, так я пытался мысленно снова оказаться в том месте — но тщетно.
Смогу ли я жить без этой иллюзии? Всю жизнь я искал утешения у разнообразных женщин, олицетворений матери-земли. Они прошли перед моим мысленным взором: умирающая мать, от которой я чего-то хотел — не знаю, чего — даже когда она испускала последние вздохи; вереница добрых черных нянюшек, чьи имена давно изгладились из моей памяти; моя сестра, тоже недолюбленная, которая старалась дарить мне крохи своего скудного пайка; замотанные учительницы, замечавшие и хвалившие меня; мой старый психоаналитик, который упорно и молча сидел со мной три года.
Я стал яснее понимать, как из-за всех эти чувств — назовем их «контрпереносом» — я почти наверняка не смог бы предложить Магнолии незамутненную конфликтом терапевтическую помощь. Если бы я оставил ее в покое, просто купался бы в ее человеческом тепле, как Роза, если бы я замахивался на малое, я бы осудил себя за использование пациентов для собственного удобства. В реальности я бросил вызов защитным сооружениям Магнолии и теперь осуждал себя за манию величия и за то, что принес Магнолию в жертву учебным целям. А вот что я не смог или не захотел сделать: я не отложил в сторону свои чувства и не встретился с реальной Магнолией, человеком из плоти и крови, а не маской, которую я на нее нацепил.
На следующий день после той группы Магнолию выписали. Я случайно наткнулся на нее в больничном коридоре, в очереди к окну аптеки, выдающей лекарства амбулаторным пациентам. Если не считать крохотного кружевного чепца и вышитого синего одеяла (подарка Розы), покрывающего ноги в инвалидной коляске, Магнолия выглядела обыкновенно — усталая, в потрепанной одежде, она ничем не выделялась из длинной серой очереди просителей, растянувшейся впереди и позади нее. Я кивнул Магнолии, но она меня не заметила, и я поспешил дальше. Через несколько минут я передумал и повернул обратно. Я нашел Магнолию у того же окна — она прятала полученные лекарства в потертую вышитую сумочку, лежавшую на коленях. Я смотрел, как Магнолия покатила коляску к выходу из больницы, остановилась, открыла сумочку, вытащила носовой платочек, сняла очки в толстой золотой оправе и деликатно вытерла слезы, струившиеся по щекам. Я подошел к ней.
— Магнолия, здравствуй. Помнишь меня?
— Голос-то знакомый, — сказала она, снова надевая очки. — Ну-ка погодите минутку, дайте на вас поглядеть.
Она воззрилась на меня, моргая, а потом расплылась в теплой улыбке.
— Докта Ялом. Конечно, я вас помню. Спасибо, что подошли ко мне. Я хотела с вами поговорить, с глазу на глаз, вроде как. — Она указала на стул в конце коридора. — Вон там вы можете присесть, а мое кресло у меня всегда с собой. Не подкатите меня?
Мы переместились туда, и я сел. Магнолия сказала:
— Вы, докта, не глядите на мои слезы. Я сегодня реву, никак не перестану.
Пытаясь заглушить нарастающий страх, что вчерашняя встреча действительно повредила Магнолии, я спросил:
— Магнолия, ты плачешь из-за того, что случилось вчера на группе?
— На группе? — она посмотрела на меня, словно не веря. — Докта Ялом, разве ж вы не помните, чего я вам вчера сказала, под конец группы. Сегодня годовщина моей мамы — год, как она померла. |