|
Любой дом ее примет. Да и у меня изба пустует.
— Люди худого не подумают?
— Да что ты. Она мне сестра названая. Выбери время и при¬вези ее. Я буду ждать.
— Ладно. И еще я хотел бы тебе сказать...—Санька осекся, к кузнице подбежала Палата.
— Мой-то долгогривый где?
— Куда-то ушли с Аптулатом,— ответил Санька.
— Наверно, брагу пить ушел, — Аказ улыбнулся.
— Ах, он ирод, луженая глотка! Разве мы за этим в такую даль притащились? Ему надо басурманов ваших к православию приводить, а я хотела, Аказушка, с тобой про Ирину говорить. Ее братец, вон он сидит, хорош — девчонку одну в этом вертепе оставляет, она слезы льет денно и нощно, а вам до этого и дела нет. Словно чужие вы...
— Ты, матушка, погоди.— Санька привстал с чурбака.— Мы только что об этом говорили: я Иришку сюда жить привезу.
— И я с этим же советом шла... — Палата спохватилась: — Где эти старые хрычи прячутся?
—Во-он, тот шалашик.— Аказ указал на берег.
Палата ринулась туда...
Под вечер Санька уехал в Свияжск, Ешка с попадьей ушел в Сарваев илем с намереньем поставить там часовенку.
Спать легли рано. Сон не приходил к Аказу. Сначала мешал спать Янгин. Он с подростками точил мечи, сделанные днем, шу¬мел, разговаривал. Потом пришли думы. Об Эрви, об Ирине. Аказ и раньше не любил высказывать, что у него на душе, а теперь и подавно — он князь всей Горной стороны, он патыр, признанный всеми. Поэтому о своих сердечных переживаниях он никогда не го¬ворил с людьми. Чаще, если приходилось невмоготу, он брал гусли, уходил в лес и в песнях изливал всю горечь сердечных мук, облег¬чая душу.
Поэтому и сегодня он увел разговор об Эрви в сторону, когда его начал Аптулат, обрадовался появлению Палати, когда гово¬рили об Ирине. В его сердце сейчас жили двое. В него пришла Ирина, но не ушла и Эрви. Аказ понимал: пока он верит в Эрви, пока живет надеждой на встречу, Ирина для него — сестра. И ее скорый приход в илем ничего не изменит. Но почему так радостно замирает сердце при мысли о встрече с Ириной? Думы одна за другой приходили к Аказу, они теснились в голове, некоторые исчезли сразу, а иные, как птицы в силках и тенетах, бились в сознании, не находя выхода. Он поднялся с постели, высек огонь, зажег фитиль в плошке с жиром. Снял со стены гусли, но вдруг за окном раздались тревожные голоса. Накинув поверх рубахи меховую телогрейку, надев на босу ногу сапоги, Аказ вышел.
По двору метались люди с факелами, храпели усталые кони, кто-то кричал, чтобы распалили костер и согрели воду. С криком распахнулись створки ворот, на средину двора медленно въехала повозка, запряженная парой лошадей. Аказ подбежал к повозке выхватил у кого-то факел, осветил человека, лежавшего на соломе. Это был Ковяж. Смуглое лицо его было бледно, нос заострился, щеки ввалились.
— Что с ним?!—крикнул Аказ, и от этого возгласа Ковяж очнулся, открыл глаза, попытался приподнять голову, но не мог. Аказ склонился к его лицу.
— Атлаш... Пакман ушли в Казань... Увели своих людей... Я не смог...
— Кто тебя?
— Атлаш... В спину, ножом...
К повозке подошел Аптулат со снадобьями, появился Янгин. Пока карт разметывал окровавленные тряпки и осматривал рану в кудо разожгли огонь, согрели воду. Аптулат осторожно повернул Ковяжа на бок, промыл рану, приложил к ней мазь, перевязал. Ковяж впал в беспамятство, стонал.
— Выживет? — с тревогой спросил Аказ. |