Изменить размер шрифта - +
Сын захотел малого — сын пожелал, чтобы рядом с ним была не одна только любящая мать или любящий отец, а в своём детском, святом эгоизме потребовал, чтоб остались оба — и мама, и папа. Ни о чём другом он и слышать не хотел. А ещё судьба подарила ему маленького брата, к которому Боря относился с большим любопытством, оставила бабу Катю, которая была ему необходима, и убрала Фёдора, которого он возненавидел.

Несчатье с сыном, его распростёртое на гравии железнодорожного полотна тело, залитое кровью, убило в сердце Оли любовь к Борису мгновенно и навсегда. Любовь, которая долгие годы горела в её душе ярким и сильным огнём.

«Ирод» — окрестила тётя Катя Бориса ещё тогда, ещё в первые дни их знакомства с Олей.

«Нет, Борис не был иродом, он просто не любил меня, как любила я, а это человеческому суду неподвластно», — твердила себе Оля, во всём в те годы оправдывавшая Бориса. Как страдала она все годы, как тосковала! В своём бессильном сознании она день за днем восстанавливала их любовь. Днями ломала голову, что он хотел сказать тем давним жестом или кивком головы, улыбкой или словом? Вспоминала вкус его губ, цвет сорочек, которые она ему никогда не стирала и которые так мечтала стирать. Но он жил в общежитии, там была душевая, и прачечная, и Борис сам себе стирал рубашки. Один, один только раз она выпросила у него его выходную безжалостно застиранную сорочку, убедив, что вернёт ей прежнюю белизну. И тайно от девчонок, ночью, кипятила ее в тазике на керогазе, достав «Персоль», которая была тогда дефицитом. Вместе с рубашкой Бориса она положила в тазик и свое белье: кружевной лифчик, комбинацию и белую батистовую блузку. В те минуты она чувствовала себя хозяйкой Бориса. Ей доставляло такую радость это перепутавшееся в тазике её и его бельё! Потом Оля гладила выстиранную, белоснежную рубашку. На выглаженное набегали морщинки: Оля не знала, как правильно гладить мужскую сорочку — в их доме не было мужчин. Она вначале выгладила спину, потом передние полы, потом рукава и уже последним гладила воротник. Оля обжигала пальцы, и чуть не плакала от досады и старания. А утюг, как назло, всё время перегорал. Ей пришлось дважды его разбирать и соединять спираль. Рассвело. Рубашка, старательно сложенная, без единой морщинки, лежала на гладильной доске, сверху Оля положила комбинацию, кружевной лифчик, блузку, и эта интимность радовала и веселила её. Оля и сейчас помнит запах чистого белья, шипенье утюга, черноту поблескивающего титана, остывшего за ночь, и оранжевую полосу утренней зари и улыбку, улыбку не сходившую с её губ…

Сейчас, как ни была измучена и убита Оля, она не могла не согласиться с тётей Катей, что квартира Бориса, в которой они жили, слишком запущена, что в такой грязи нечем дышать.

— Нас с тобой две женщины, — твердила тётя Катя, — горе — не оправдание, куда ни сунешься — срамота.

Решили устроить генеральную уборку и начать её ранним субботним утром. Коляску со спящим Олежкой выкатили на балкон.

— Ты погуляй с Борей, — не поднимая глаз, сказала Оля Борису и помогла ему выкатить на улицу коляску с сидящим в ней веселым Борей. Борис был сумрачен. Его угнетали эти прогулки. Борис не знал, куда деваться от сострадания соседей, которые шумным одобрением встречали выходы отца и сына. Его подавляли и бесили сочувственные взгляды прохожих. Он был уверен, что все шёпотом передают друг другу его историю, и этот шёпот, которого и не было вовсе, который он выдумал, преследовал его как кошмар. Но больше всех он и презирал и злился на самого себя. Ему было стыдно вытаскивать на улицу коляску Бори. На улице, у порога их многоэтажного дома, отца и сына всегда окружала толпа детей и взрослых, и Борис не находил в себе мужества не замечать этого, он видел каждого нового человека, каждую удивленную детскую мордашку и готов был всех расшвырять, хотя чувствовал, что Борю нисколько не угнетает эта свита, а, напротив, веселит.

Быстрый переход