— Они и говорят. Только по-английски.
— И по-московитски.
— Смеетесь вы надо мной, что ли? — возмутился Любен. — Чушь
какая-то. Почему они не говорят по-человечески?
— Слушай, Любен, — вкрадчиво сказал Планше. — Кошка умеет
говорить по-французски?
— Нет, не умеет.
— А корова?
— И корова не умеет.
— А кошка говорит по-коровьему или корова по-кошачьему?
— Да нет.
— Это уж так само собой полагается, что они говорят по-
разному, верно ведь?
— Конечно, верно.
— И само собой так полагается, чтобы кошка и корова говорили
не по-нашему?
— Ну ещё бы, конечно!
— Так почему же и англичанину с московитом нельзя говорить по-
другому, не так, как мы говорим? Вот ты мне что скажи, Любен!
— А кошка разве человек?! — торжествующе воскликнул Любен.
— Нет, — признал Планше.
— Так зачем же кошке говорить по-человечески? А корова разве
человек? Или она кошка?
— Конечно, нет, она корова…
— Так зачем же ей говорить по-человечески или по-кошачьи? А
англичанин — человек?
— Человек.
— А московит — человек?
— Человек.
— А англичанин — христианин?
— Христианин, хоть и еретик, — пожал плечами Планше.
— А московит — христианин?
— Христианин, хоть и молится не по-нашему, — сказал Эсташ.
— Ну вот видите! — воскликнул Любен с видом явного и
несомненного превосходства. — Что вы мне морочите голову коровами
и кошками? Я ещё понимаю, когда турки говорят не по-нашему — так
на то они и нехристи чертовы! Им так и положено говорить по-
басурмански! Но отчего же ваши англичане с московитами, христиане,
cnbnpr не по-французски, как добрым христианам положено? Вот что
вы мне объясните! Что молчите и в башке чешете? А нечем вам крыть,
только и всего!
Чем закончился этот научный диспут, д'Артаньян уже не узнал —
почувствовав, что голова его немного просветлела, он вернулся к
столику, налил себе виски и сказал дипломатично:
— У меня к вам серьезное дело, дружище Уилл. Коли вы пишете
стихи, учено выражаясь, сонеты, вы тот самый человек, который мне
до зарезу нужен. Я говорил про даму, с которой хочу завтра прийти
на представление. Так вот, дело в следующем…
…Пробуждение было ужасным. Д'Артаньян обнаружил себя лежащим
на постели не только в одежде, но и в сапогах. Разве что шпаги при
нем не было — её вообще вроде бы не имелось в комнате. Правда,
приглядеться внимательнее ко всем уголкам он не смог: при попытках
резко повернуть голову начинало прежестоко тошнить, а в затылок,
лоб и виски словно вонзалось не менее дюжины острейших буравов.
Поразмыслив — если только можно было назвать мышлением тот
незатейливый и отрывочный процесс, что кое-как, со скрипом и
превеликим трудом происходил в больной голове, — д'Артаньян принял
единственно верное решение: не шевелиться и оставаться в прежнем
положении. |