– Как интересно усилилась поляризация привычек и образов жизни в вашем поколении, – избавившись от чайника, он тоже принялся усаживаться, явно очень опасаясь задеть, сбить, разбить, пролить, ошпарить… Он усаживался как бы поэтапно, по складам; в том числе и в буквальном смысле этого слова – складываясь, будто складной метр. Но в конце концов мы торкнулись коленками друг об друга, и он перепуганно крутнулся на табуретке на пол‑оборота влево. – В наше время понемногу пили, понемногу не пили, в среднем одинаково. А теперь если уж не пьют или не курят – то железно, стопроцентно. Будто назло себе и всем окружающим. Ни глотка, ни сигаретки. А уж если курят и пьют, то…
– От всей души! – понимающе сказал я. Он засмеялся.
– Вот именно. И так во всем. Казалось бы, та усредняющая сила, которая заведовала нами в советское время, на еду, питье и курево не распространялась, ей это было все равно. И тем не менее усреднение сказывалось даже в неподведомственных ей областях… Много болтаю, да? Социолог на холостом ходу. Уже и незачем, уже и самому незачем, а башка все жужжит…
– Ну, будет вам, честное слово.
– Нет‑нет, это я не грущу, – задумчиво проговорил он. – Просто… Фантомные боли. Варенья положите себе…
Я положил себе варенья.
– Я почему хотел по пятьдесят? Чисто символически. Ведь под чай у нас тосты произносить как‑то не принято… а я хотел…
Да, за последние несколько месяцев он сильно изменился к лучшему. Говорил он застенчиво и сбивчиво, но это не шло ни в какое сравнение со спертой, удавленной речью, что характерна была для него в ту пору, когда я как бы случайно познакомился с ним в метро. Это была удивительная речь. Его неуверенность в себе дошла до того, что, едва открыв рот, он тут же сам себя одергивал: наверное, меня неинтересно слушать, наверное, я порю ерунду. Все, что я говорю – невпопад, все – банальность, глупость или неправда. Что бы я ни говорил – слушать не станут; обязательно прервут или перебьют, не запомнят и не поймут. Что бы я ни пообещал, я исполнить не сумею, у меня не получится, как бы я ни старался, и я окажусь обманщик.
И он то и дело обрывал себя на середине фразы, или, выговорив несколько совсем не шутливых слов, вдруг начинал приглашающе похохатывать над сказанным, сам заблаговременно предлагая собеседнику не относиться к услышанному всерьез… С ним очень тяжело было тогда.
Он даже двигался так, словно был уверен: шагну и упаду… попытаюсь взять и выроню… понесу и не донесу…
А теперь от всего этого осталась лишь некая легкая и даже обаятельная академическая неуклюжесть.
Жизнь, конечно, у всех не сахар – но этот человек удесятерил её давление, буквально расплющив себя завышением требований к себе. Буквально отжав из себя все соки по принципу «кисонька, ещё тридцать капель!» Если ты всегда сам устало и безнадежно разочарован тем, что сумел и смог, потому что считал себя обязанным сделать вдесятеро больше и лучше – не надорваться невозможно, в каких бы идеальных и тепличных условиях ни жил; пусть хоть теплица, но радости ничто не доставляет, только раздражение. А ведь реальность – ох, не теплица; и если ты вечно видишь себя недодавшим, недодарившим, недоделавшим – все вокруг с превеликим удовольствием именно так и будут к тебе относиться: да, ТЫ недодал!.. ТЫ недоделал! У ТЕБЯ неполучилось, у ТЕБЯ не удалось!
А был талантлив.
И, надеюсь, снова стал.
– Я не знаю, в чем тут дело… – говорил он. – Я вообще очень давно, буквально с юности, ни разу не сходился так с новыми людьми, как сошелся с вами. И почему‑то… может быть, это совпадение… то есть конечно же, совпадение! Но именно с того времени, как мы познакомились, у меня все пошло иначе. |