Я попросил Мону проделать то же самое с ее грудью, чтобы понять, что к чему, но она наотрез отказалась. Сказала, ей неловко.
– Неловко? Сама сидишь нога на ногу, выставив наружу все, что у тебя есть, а грудь показать неловко? Это какое то извращение.
Стася расхохоталась:
– Он прав. Что мешает тебе показать грудь?
– Не я беременна, – огрызнулась Мона.
– Когда придет Кронский?
– Завтра.
Я снова наполнил стакан и приподнял его.
– За того, кому не суждено родиться! – сказал я. Затем, понизив голос, поинтересовался, уведомлена ли о случившемся полиция.
Мой вопрос они оставили без внимания. И как бы давая понять, что разговор закончен, объявили, что хотят на днях пойти в театр и будут рады, если
я соглашусь их сопровождать.
– А что идет?
– «Пленник», – ответила Стася. – Французская пьеса. О ней много говорят.
Во время разговора она стригла ногти и делала это так неумело, что я не выдержал и пришел на помощь. Приведя Стасе в порядок ногти, я предложил
также причесать ее. Она пришла в полный восторг.
Пока я расчесывал ее волосы, Стася читала вслух «Пьяный корабль». Видя, что я слушаю с большим удовольствием, Стася принесла из своей комнаты
«Сквозь ад» – биографию Рембо, написанную Карре. Сложись обстоятельства благоприятнее – навсегда остался бы поклонником Рембо.
Но мы далеко не всегда проводили вечера так мирно. Такое случалось редко.
Назавтра явился Кронский, осмотрел Стасю, объявил, что никакой беременности нет, и вот после этого все пошло хуже некуда. Иногда меня выставляли
из дома, чтобы я не мешал женщинам развлекать очередного гостя, обычно благотворителя, приходящего с разной снедью и оставлявшего после себя чек
на столе. Теперь они обычно разговаривали иносказательно, а то и просто писали записки и передавали друг другу на моих глазах. Или запирались в
комнате Стаси и подолгу там шушукались. Даже стихи, что писала Стася, становились все более невразумительными. По крайней мере те, которые она
милостиво мне показывала. Чувствуется влияние Рембо, утверждала она. Или канализации, в которой вечно урчало.
Некоторое облегчение приносили редкие визиты Осецкого, который открыл всего в квартале от нашего дома отличную пивнушку – прямо над магазином
ритуальных услуг. Обычно я выпивал с ним несколько кружек, пока у него не стекленели глаза и он не начинал себя расчесывать. Иногда я
отправлялся в Хобокен и подолгу бродил там в одиночестве, убеждая себя, что это примечательное место. Уиокен было еще одно Богом забытое
местечко, куда я наведывался, чтобы развеяться. Что угодно, только бы вырваться из моего сумасшедшего бытия, не слышать этих вечных любовных
песен – теперь у них в ходу были песни на русском, немецком и даже на идиш, – почти откровенной лжи, опостылевших разговоров о наркотиках, не
знать о таинственных посиделках в Стасиной комнате, не видеть борцовских матчей…
Да, именно такие матчи разыгрывали они передо мной. Но были ли они действительно борцовскими? Трудно сказать. Иногда, для разнообразия, я
заимствовал у Стаси краски и кисти и рисовал карикатуры.
Всегда на стенах. Стася отвечала тем же. Однажды я нарисовал на дверях ее комнаты череп и скрещенные кости. А на следующий день поверх рисунка
болтался нож.
Как то раз Стася показала мне револьвер с перламутровой ручкой.
– На всякий случай, – сказала она.
Женщины обвиняли меня в том, что я в их отсутствие проникаю в комнату Стаси и роюсь в ее вещах.
Как то вечером, прогуливаясь в одиночестве по польскому кварталу Манхэттена, я забрел в бильярдную, где, к моему удивлению, увидел Керли с
приятелем, молодым человеком довольно странного вида, недавно вышедшим из тюрьмы. |