Вообще плевать она хотела на физические законы, трение и ограничители воздушных мешков и ремней безопасности; ее измученный, изнасилованный, свирепый мозг думает об одном: скорость, скорость, скорость.
И еще о пестром от капель крови личике, сморщенном, квакающем личике и слабом крике, замирающем в освинцованных стенах.
«У меня дочь. Малышка.
Настоящая.
Кажется, настоящая».
За спиной задыхающийся голос Грэйси объясняет, как мистер Первый отправил ее к спрятанному «Чарджеру» и как он произвел (она упорно подчеркивает это «произвел») ключи, а миссис Бенджамин только поддакивает: «Хорошо, милочка» и «Как это мило с его стороны». Мона спрашивает, кой черт заменил старую докатку новой шиной, и Грэйси признается, что понятия не имеет, но добавляет, что Первый любит украдкой починить что-нибудь ей или другим людям.
Мона почти не слышит ее. Она в ужасном смятении. Ее дочь жива, она настоящая, и, как ни разбухает в ней надежда, это почему-то кажется… жульничеством.
«Знать бы, как ее зовут. Как я ее назвала».
И снова вспоминается ей собственное лицо, не тронутое годами пьяных блужданий по стране, и как она обшаривала глазами детскую, не понимая, куда делась малышка…
«Голова болит».
Мона благодарит Христа гребаного, что Винк так мал, что всего одна улица прорезает городок насквозь, из конца в конец. Не приходится гадать, какой дорогой врач увез ее дочку.
Но, пока они валятся с горы, пока «Чарджер» визжит шинами и двигатель норовит выпрыгнуть из-под капота, она замечает перемены.
Из неба, похоже, вытекли все краски; вместо запомнившейся Моне яркой электрической синевы – изжелта-рыжая дымка, похожая цветом на кровавый гной. И со светом что-то неладно: слабые серые лучи даже теней толком не дают.
Прямо перед ними дворы и улочки Винка. Только город кишит как муравейник.
Двери – чуть ли не все – распахнуты. Люди – кто выходит во двор, кто уже стоит там.
Как будто все ждут чего-то. И даже сквозь рев мотора слышен звук: низкий, но громкий гул, как будто заводится дюжина винтовых самолетов.
– Что-то не так, – говорит Мона.
– Да, – тихо соглашается миссис Бенджамин. – Что-то не так.
Миссис Бенджамин знает этот звук. Знает, как никакой другой. Не эта ли устрашающая нота дрожала в небе при их прибытии? А она всегда была в авангарде – самое опасное, пугающее, устрашающее из чад Матери…
Так они оповещали новый мир: «Мы идем. Мы уже здесь».
И сейчас она слышит, как этот гул разносится по тихим пригородным улочкам, по зеленым паркам и свежим газонам, сочится сквозь кроны сосен и отдается от горных вершин. Она узнает лица: почтенная миссис Грир, Элмы, чудаковатый мистер Грэйс и старый мистер Тримли, миссис Хьювелл, дети Доузов. Все стоят с пустыми лицами, с незрячими глазами, и слабое жужжание из их черепов вливается в океан звука.
Миссис Бенджамин и в себе ощущает тягу. Так всегда бывало перед отправлением к новому месту – эта щекотка в затылке словно звала: «Проснись! Пора!»
Пора.
Мать здесь. Возвращается.
– Ой-ой-ой, – выговаривает миссис Бенджамин, покраснев как в жару. – Чую я, надо спешить.
Когда гул вливается в безлесный каньон под столовой горой, мистер Первый вздыхает.
Он целый день ждал этого звука. Знал, что услышит. Вопрос был один: когда? Честно говоря, он ждал его раньше.
Трудное дело – пересекать миры. Требует невероятной подготовки, почти как смастерить мышеловку на пустом месте; и в какой-то момент, подкрадывающийся исподтишка момент все должно быть исполнено чисто, безупречно, аккуратно.
А за последние несколько дней он наконец распознал то, что мог бы заметить давным-давно. |