Паклин недаром обзывал его аристократом; все в нем изобличало породу: маленькие уши, руки, ноги, несколько мелкие, но тонкие черты
лица, нежная кожа, пушистые волосы, самый голос, слегка картавый, но приятный. Он был ужасно нервен, ужасно самолюбив, впечатлителен и
даже капризен; фальшивое положение, в которое он был поставлен с самого детства, развило в нем обидчивость и раздражительность; но прирожденное
великодушие не давало ему сделаться подозрительным и недоверчивым. Тем же самым фальшивым положением Нежданова объяснялись и противоречия,
которые сталкивались в его существе.
Опрятный до щепетильности, брезгливый до гадливости, он силился быть циничным и грубым на словах; идеалист по натуре, страстный и
целомудренный, смелый и робкий в одно и то же время, он, как позорного порока, стыдился и этой робости своей, и своего целомудрия и
считал долгом смеяться над идеалами. Сердце он имел нежное и чуждался людей; легко озлоблялся — и никогда не помнил зла. Он негодовал на
своего отца за то, что тот пустил его „по эстетике“; он явно, на виду у всех, занимался одними политическими и социальными вопросами,
исповедовал самые крайние мнения (в нем они не были фразой!) — и втайне наслаждался художеством, поэзией, красотой во всех ее
проявлениях... даже сам писал стихи. Он тщательно прятал тетрадку, в которую он заносил их, и из петербургских друзей только Паклин, и то по
свойственному ему чутью, подозревал ее существование. Ничто так не обижало, не оскорбляло Нежданова, как малейший намек на его
стихотворство, на эту его, как он полагал, непростительную слабость.
По милости воспитателя—швейцарца, он знал довольно много фактов и не боялся труда; он даже охотно работал — несколько, правда, лихорадочно
и непоследовательно. Товарищи его любили... их привлекала его внутренняя правдивость, и доброта, и чистота; но не под счастливой звездою родился
Нежданов; нелегко ему жилось.
Он сам глубоко это чувствовал — и сознавал себя одиноким, несмотря на привязанность друзей.
Он продолжал стоять перед окном — и думал, грустно и тяжко думал о предстоявшей ему поездке, об этом новом, неожиданном повороте его
судьбы... Он не жалел о Петербурге; он не оставлял в нем ничего особенно ему дорогого; притом же он знал, что вернется к осени. А все-
таки раздумье его брало: он ощущал невольную унылость.
„Какой я учитель! — приходило ему в голову, — какой педагог?!“ Он готов был упрекнуть себя в том, что принял обязанность преподавателя. А
между тем подобный упрек был бы несправедлив. Нежданов обладал достаточными сведениями — и, несмотря на его неровный нрав, дети шли к нему
без принужденья и он сам легко привязывался к ним. Грусть, овладевшая Неждановым, была то чувство, присущее всякой перемене местопребывания,
чувство, которое испытывают все меланхолики, все задумчивые люди; людям характера бойкого, сангвинического, оно незнакомо: они скорей готовы
радоваться, когда нарушается повседневный ход жизни, когда меняется ее обычная обстановка. |