Оттого и на прием к нему следователи без особой на то надобности не торопились.
– Закрывай, Александр Григорьевич, закрывай, голубчик, – вкрадчиво‑умоляюще говорил Шелехов Акинфиеву, доверительно приблизившись к пожилому подчиненному. – Продыху нет от «висяков». А ведь раскрутить их – раз плюнуть. Только нету там ничего такого‑этакого, для прессы там… Нету!! Расплюйся еще хоть с одним, я тебя умоляю. Сам представь: работать некому, стажеры от нагрузки стонут. Ну зачем нам лишние неприятности?
Перед тем как войти в кабинет шефа, Акинфиев столкнулся с Рыбаковым. Разумеется, взаимного восторга эта встреча не вызвала.
– Жалобился опер на меня? – спросил старый следователь с понимающей ухмылкой.
– Да с чего ты взял?.. Но, если он тебе не нужен, могу забрать.
– Нужен, понимаешь! Интересный он человек, – съязвил Акинфиев. – Я за ним как за колючей проволокой, натянутой над каменным забором. Прыткий, боевой. Нет, уж ты мне его, будь добр, оставь!
Шелехов засмеялся для порядка и стал перебирать бумаги на столе – некогда, мол.
– Только, пожалуйста, без воспитательных моментов, старина! – попросил хозяин кабинета. – Не переделаешь ты его, такой уж он человек. Мотор у него не тот стоит – стосильный и бензина не требует. Ему где‑нибудь в «Альфе» – так и то скучно станет. Лед и пламень, понимаешь?.. Закрой этот несчастный случай, и чем быстрей, тем лучше. Договорились?
Акинфиев сложил в портфель подписанные бумаги.
– Закрою, Василий Михайлович, – лукаво подмигнул он. – Максимум через три месяца и закрою.
– Смерти моей хочешь?! – простонал Шелехов.
– Ладно, не дави, – приложил Акинфиев палец к губам. – Если сегодня‑завтра ничего не найду, то, может, и раньше.
Он направился к парадному, но там заметил, как Рыбаков оживленно беседует с дядей покойного Авдышева, а потому повернулся и пошел – мимо своего кабинета, через подвальный буфет – во двор.
«Два сапога пара, – неприязненно подумал следователь. – Уж эти меня отчихвостят за нерасторопность. Ну, да ничего, ничего. Поживем – увидим. Глупость – двигатель прогресса».
Он поднял воротник пальто, чтобы морось не попадала за шиворот, и зашагал к метро.
* * *
Маша Авдышева третий месяц не выходила из дома. Всегда общительная и веселая, она не на шутку пугала своим траурным затворничеством родных и друзей, которые продолжали о ней заботиться, невзирая на ее раздражительность и нелюдимость. Такой молодую женщину сделала не столько кончина супруга, сколько неудачный аборт.
Маша любила мужа, первого мужчину в своей жизни, о том, чтобы изменить Виктору, и не помышляла. Поэтому теперь, после «кесарева» и приговора к бездетности, видеть никого не хотелось.
На аборте настояла она сама: в наше время одной растить ребенка… Хватит, Витя без отца намыкался. Родственники с обеих сторон, конечно, хором обещали помогать, но мать‑одиночка есть мать одиночка, хоть ты ее озолоти…
Но даже это было не главное. После смерти супруга не без оснований мысли стали вертеться вокруг классической фразы: «Все мужики кобели». Такие настроения особенно усилились, когда в опустевший дом зачастили шоферы‑дальнобойщики. Они поминали сослуживца и красочно расписывали друг другу свои любовные похождения на дорогах. И вера вдруг пошатнулась – запоздало, нелепо, а на душе так кошки заскребли, что ни о втором замужестве (кому она теперь – такая… яловая?), ни даже об общении с людьми и речи быть не могло. Донжуанов за баранкой Маша отвадила: в любую минуту они могли ляпнуть спьяну об амурах Виктора. |