Но поскольку
она повторялась, эта боязнь постепенно сменялась уверенным затишьем.
Можно было обойтись и без повреждения в черепе. Его симптомы, - я
ощущал их то в виде пустоты в голове, то в виде забвения, когда о многих
вещах я мог вспомнить только случайно, - так, прибираясь, мы наталкиваемся
на предмет, уже забыв, что его нужно найти, - превращали меня в скопидома,
но из дырявого сейфа потихоньку утекали богатства. Одно время существовало
еще какое-то "я", оплакивавшее потерю, противившееся ей, но вскоре я
почувствовал, что, уходя, память прихватила с собой и это "я".
И если раньше мысль о смерти омрачала мою любовь, то давно уже
воспоминание о любви освободило меня от страха смерти. Ибо я понимал, что
смерть для нас не нова, что, напротив, уже в детстве я много раз умер.
Например, в более поздние времена, не дорожил ли я Альбертиной больше жизни?
Мог ли я тогда представить себе, что забуду о своей любви? Однако теперь я
не любил ее, я больше не был в нее влюблен, я стал другим, человеком, не
любящим ее, - и моя любовь умерла, когда я изменился. Однако тот факт, что я
изменился, что я не люблю больше Альбертину, не причинял мне страданий; и
конечно, то, что я расстанусь когда-нибудь с телом, никоим образом не могло
внушить мне столь же сильную грусть, как раньше мысль, что я разлюблю
Альбертину. Однако, с каким безразличием я думал теперь о том, что теперь я
не люблю ее! Эти последовательные смерти, так сильно страшившие "я",
подлежащее уничтожению, и столь безразличные и безвредные по исполнению, что
тот, кому они грозили, больше не помышлял о них, показали мне, как глупо
страшиться смерти. Однако теперь, когда она стала для меня безразличной,
иные страхи по новой овладели мной, но уже в другой форме, поскольку я
боялся не за себя, а за книгу, - ведь для ее рождения, по крайней мере,
какое-то время, эта жизнь, подверженная стольким опасностям, необходима.
Виктор Гюго писал:
Необходимо, чтоб трава росла, чтоб дети умирали208.
Я говорю, что это жестокий закон искусства: люди умирают и мы сами
умрем, исчерпав страдания, чтобы пробилась трава - не забвения, но вечной
жизни, густая трава плодотворных произведений, на которой грядущие
поколения, не беспокоясь о тех, кто спит внизу, раскинут свой веселый
"завтрак на траве".
Я говорил о внешних опасностях; но есть и внутренние. Если несчастный
случай и не грозил мне извне, то кто знает, не помешает ли мне
воспользоваться этой льготой какая-нибудь внутренняя опасность, катастрофа,
которая случится еще до истечения времени, необходимого для написания книги.
Я вернусь сейчас домой Елисейскими полями, но что вселит в меня уверенность,
что меня не сразит та же болезнь, от которой умерла бабушка, когда она, не
подозревая о том, вышла туда на свою последнюю прогулку, пребывая в
свойственном нам неведении о стрелке, подошедшей к неведомой точке, за
которой дернувшаяся пружина механизма прозвонит наш час? Может, страх, что
минута, предшествующая первому удару часов, уже почти истекла, и они вот-вот
зазвонят, может быть, эта боязнь удара, который сейчас пошатнет мой мозг,
была неким предчувствием неминуемого, будто отсвет в сознании шаткого
состояния мозга, артерии которого вот-вот дрогнут, - и это в той же степени
возможно, как внезапное узнавание смерти, когда раненные, хотя медик и
желание жить пытаются обмануть их, говорят, предчувствуя то, что сейчас
произойдет: "Я сейчас умру, я готов", и пишут женам последнее "прости". |