И не потому, что я рассчитывал на большой успех, который,
наверное, после моей смерти выпадет на долю моего произведения - я был
безразличен к голосам лучших людей нашего времени. Те, кто придет после моей
смерти, могут думать, что им угодно - это меня беспокоило не больше. В
действительности, если я думал о произведении, а не о письмах, ждавших
ответа, то не потому, что находил существенное отличие между двумя этими
вещами, как во времена моей лености и затем, когда я уже работал, вплоть до
того дня, когда мне пришлось схватиться за лестничные перила. Организация
моей памяти и интересов была завязана на произведении, и если полученные
письма забывались спустя мгновение, мысль о произведении в душе, всегда та
же, пребывала в вечном становлении. Заодно она стала мне надоедать. Она
словно бы стала сыном, о котором умирающая мать должна еще, тяготясь,
беспрестанно заботиться, улучая время между банками и уколами. Может быть,
она еще любит его, но ей об этом напоминает только тягостная обязанность:
тревога о нем. Мои писательские силы уже не были на той же высоте, что и
эгоистические потребности произведения. С того дня на лестнице ничто в мире
- радость дружбы, успехи в работе, надежда славы - больше не досягало меня,
только как большое бледное солнце, которое уже не могло меня согреть, дать
силы, вызвать во мне хоть какое-нибудь желание, - и еще, сколь бы ни было
оно тусклым, оно слишком ярко светило для моих глаз, которым так хотелось
закрыться, и я отворачивался к стене. Мне кажется, - в той мере, в какой я
уловил движение губ, - я слегка улыбнулся уголком рта, когда одна дама
написала мне: "Я очень удивилась, не получив ответа на свое письмо". Тем не
менее, это напомнило мне ее послание, и я ей ответил. Мне хотелось, чтобы
меня не сочли неблагодарным, довести свою теперешнюю вежливость до уровня
вежливости, проявленной людьми по отношению ко мне. И я был раздавлен,
наложив на свое агонизирующее существование сверхчеловеческие тяготы жизни.
Несколько помогала утрата памяти, облегчая бремя обязанностей; их подменило
произведение.
Мысль о смерти окончательно водворилась в моей душе, как прежде мысль о
любви. Не то чтобы я любил смерть, - я ее ненавидел. Но, возможно, с той
поры, как я стал понемногу размышлять о ней как о женщине, в которую мы еще
не влюблены, мысль о ней переплелась с самыми глубинными пластами сознания,
и если какой-либо предмет еще не пересек мысли о смерти, я не мог заняться
им; даже если я был свободен и пребывал в полном покое, мысль о смерти
постоянно жила во мне, как мысль о себе. Я не думаю, что в тот день, когда я
наполовину омертвел, все это были какие-то сопутствующие обстоятельства -
невозможность спуститься по лестнице, вспомнить имя, подняться, - каким-то
бессознательным даже действием мысли определившие ее, идею смерти, то, что я
был уже почти мертв; все это, скорее, явилось вместе, и огромному зеркалу
духа надлежало отразить новую реальность. Однако, мне все равно не было
ясно, как мои болезни ни с того ни с сего могут привести к окончательной
кончине. |