Ни детей у них, ни родных! Дремлют да жи-вут!
– Старички! – с неудовольствием говорил Райский.
– Что морщишься: надо уважать старость!
В самом деле, муж и жена, к которым они приехали, были только старички, и больше ничего. Но какие бодрые, тихие, задумчивые, хорошенькие старички!
Оба такие чистенькие, так свежо одеты; он выбрит, она в седых буклях, так тихо говорят, так любовно смотрят друг на друга, и так им хорошо в темных, прохладных комнатах, с опущен-ными сторами. И в жизни, должно быть, хорошо!
Бабушка с почтением и с завистью, а Райский с любопытством глядел на стариков, слушал, как они припоминали молодость, не верил их словам, что она была первая красавица в губернии, а он – молодец, и сводил, будто, женщин с ума.
Он поиграл и им, по настоянию бабушки, и унес какое-то тихое воспоминание, дремлю-щую картину в голове об этой давно и медленно ползущей жизни.
Но Армида и две дочки предводителя царствовали наперекор всему. Он попеременно ста-вил на пьедестал то одну, то другую, мысленно становился на колени перед ними, пел, рисовал их, или грустно задумывался, или мурашки бегали по нем, и он ходил, подняв голову высоко, пел на весь дом, на весь сад, плавал в безумном восторге. Несколько суток он беспокойно спал, метался.
Перед ним носится какая-то картина; он стыдливо и лукаво смеется, кого-то ловит руками, будто обнимает, и хохочет в диком опьянении…
ХII
В университете Райский делит время, по утрам, между лекциями и Кремлевским садом, в воскресенье ходит в Никитский монастырь к обедне, заглядывает на развод и посещает кондите-ров Пеэра и Педотти. По вечерам сидит в «своем кружке», то есть избранных товарищей, горя-чих голов, великодушных сердец.
Все это кипит, шумит и гордо ожидает великой будущности.
Вглядевшись пытливо в каждого профессора, в каждого товарища, как в школе, Райский от скуки, для развлечения, стал прислушиваться к тому, что говорят на лекции.
Как в школе у русского учителя, он не слушал законов строения языка, а рассматривал все, как говорит профессор, как падают у него слова, как кто слушает.
Но лишь коснется речь самой жизни, являются на сцену лица, события, заговорят в исто-рии, в поэме или романе, греки, римляне, германцы, русские – но живые лица, – у Райского ухо невольно открывается: он весь тут и видит этих людей, эту жизнь.
Один он, даже с помощию профессоров, не сладил бы с классиками: в русском переводе их не было, в деревне у бабушки, в отцовской библиотеке, хотя и были некоторые во французском переводе, но тогда еще он, без руководства, не понимал значения и обегал их. Они казались ему строги и сухи.
Только на втором курсе, с двух или трех кафедр, заговорили о них, и у «первых учеников» явились в руках оригиналы. Тогда Райский сблизился с одним забитым бедностью и робостью товарищем, Козловым.
Этот Козлов, сын дьякона, сначала в семинарии, потом в гимназии и дома – изучил грече-ский и латинский языки и, учась им, изучил древнюю жизнь, а современной почти не замечал.
Райский приласкал его и приласкался к нему, сначала ради его одиночества, сосредоточен-ности, простоты и доброты, потом вдруг открыл в нем страсть, «священный огонь», глубину понимания до степени ясновидения, строгость мысли, тонкость анализа – относительно древней жизни.
Он-то и посвятил Райского, насколько поддалась его живая, вечно, как море, волнующаяся натура, в тайны разумения древнего мира, но задержать его надолго, навсегда, как сам задержал-ся на древней жизни, не мог.
Райский унес кое-что оттуда и ускользнул, оставив Козлову свою дружбу, а у себя навсегда образ его простой, младенческой души.
От Плутарха и «Путешествия Анахарсиса Младшего» он перешел к Титу Ливию и Тациту, зарываясь в мелких деталях первого и в сильных сказаниях второго, спал с Гомером, с Дантом и часто забывал жизнь около себя, живя в анналах, сагах, даже в русских сказках…
А когда зададут тему на диссертацию, он терялся, впадал в уныние, не зная, как приступить к рассуждению, например, «об источниках к изучению народности», или «о древних русских деньгах», или «о движении народов с севера на юг». |