Изменить размер шрифта - +
И страшно сказать, но у Пастернака есть эти же ноты: Сталин ликвидировал «предшествующего пробел»:

Грех себя цитировать, но у меня было как-то сказано: «Когда людям тридцатых кажется, что это вправляют вывихи, на самом деле это ломают кости». Конечно, позиция Булгакова абсолютно совпадает со сталинской. Это позиция профессора Преображенского, который сделал из собаки человека, а потом переделал обратно. И русская история – такой профессор Преображенский, преображающий всех вокруг себя, – она ровно то же самое сделала в тридцатые годы. Кстати говоря, предсказала это именно Зинаида Николаевна Гиппиус:

И это произошло – в диктатуру обратно, в тиранию обратно загнали всю страну; Преображенский опять расчеловечил свою собаку, потому что с псом ему показалось проще. Может быть, он понял, что Шариков необучаем. А может быть (и это гораздо печальнее), он понял, что его способностей, способностей Борменталя и способностей Зины не хватает на то, чтобы Шарикова чему-то обучить.

И когда Бортко называет себя Шариковым – это не самоуничижение, а более глубокое понимание булгаковской повести. Во всяком случае, то, что эта повесть сталинистская – скажем так: бессознательно сталинистская, векторно сталинистская, – с этим я готов согласиться, хотя это звучит жестоко. В общем, как всякая правда в литературе звучит жестоко.

 

А теперь перейдём к разговору об Иване Катаеве по заказу Евгения Марголита.

Чем меня поражает Катаев? С тем же Акуниным мы говорили недавно о том, что бо́льшая часть прозы тридцатых годов пафосна, напыщенна, дурновкусна, и всё время чувствуется страшный самоподзавод. Он чувствуется не только у таких авторов, как Мариэтта Шагинян в «Гидроцентрали», например, не только у таких писателей, как Валентин Катаев во «Времени, вперёд!» или Илья Эренбург в «Дне втором», но и у таких, казалось бы, милых и самоироничных авторов, как Вера Инбер, как Василий Гроссман в повести «Жизнь». И даже, чего там говорить, в рассказе Бабеля «Нефть» это просто чувствуется с ужасной силой! Это самый фальшивый рассказ Бабеля. И читать его особенно приятно именно потому, что это искусство, доведённое до абсурда, это такое квазиискусство, это фальшь в её самом чистом, эстетически законченном, в чём-то прекрасном виде.

И тут я рискну сказать, что Иван Иванович Катаев, который прожил всего тридцать пять лет – перевалец, человек происхождения самого что ни на есть интеллигентского, – он удивительным образом стал, наверное, единственным русским писателем тридцатых годов, который писал о живом человеке и о живых человеческих проблемах. И не зря «Сердце» – название его самой известной повести, потому что именно сердцем он и занимался. Но я считаю, что лучшая его вещь – это «Ленинградское шоссе». Сейчас о ней поговорим.

Мне трудно сформулировать главную катаевскую тему. Мы уже говорили с вами о том, что главной причиной шока двадцатых оказался странный перекос в появлении совершенно новых героев. Главная фигура двадцатых годов – это плут, трикстер. А в тридцатые жизнь резко переменилась. В тридцатые главным героем стал инженер – тот, о котором Владимир Луговской писал:

Это «Большевики пустыни и весны» того же Луговского. Это преобразователь, инженер Прушевский из платоновского «Котлована». Это новые персонажи, которым поручено «техницировать» республику. Это красные директора и выпускники первых советских вузов, которые разъезжаются по всей стране и начинают строить новую жизнь. Это, кстати говоря, герои нового Каверина, герои его первой, по-настоящему взрослой вещи «Исполнение желаний» – Трубачевский и особенно друзья Трубачевского и однокурсники его, простоватые ребята, но именно они – главные герои эпохи.

Быстрый переход