Изменить размер шрифта - +
Там, где сейчас магазин “Мясо”…» Такой же картиной города, меркнущего в ожидании вечера, заканчивается и «Другая жизнь». Тут удивительное обобщение.

И у Катаева разные голоса слагаются в единую жестокую симфонию Москвы. Вот похоронили этого мастерового. А рядом, Катаев показывает, – ну, в пяти верстах! – на только что построенном стадионе «Динамо» принимают турецкую команду и турецкого посла и гордятся и радуются тому, что они в своей новой стране принимают высоких дипломатических гостей. Рядом Пушкинская площадь. Рядом комбинат «Известий» – и всего-то десять километров от комбината до свежего холмика земли, насыпанной над этим мастеровым. И всё это вместе складывается в мощный, страшный, грозовой хор!

Я не сказал бы, что тут (любимое моё слово) амбивалентность. Тут нечто иное. Сейчас я рискну сказать наконец! Любимая фраза Трифонова – что «история – многожильный провод». А Катаев говорит вот о чём: что история не имеет нравственного вектора, что требовать от истории сентиментальности, добра, нравственного смысла нельзя. История имеет смысл другой. История заключается в том, что она отсекает прошлое, что она убивает его. И человек, который готов к этому, в неё впишется, через него она не переедет. А тот, который не готов, всегда будет на обочине Ленинградского шоссе. Ленинградское шоссе – это страшное движение истории.

Эта же мысль, кстати говоря, у Ильфа и Петрова появится впоследствии – помните, когда проносится автопробег мимо жуликов («Настоящая жизнь пролетела мимо, радостно трубя и сверкая лаковыми крыльями»). А на обочине остались Бендер, Паниковский, Балаганов с Козлевичем – единственные живые люди в этом пространстве. А те, кто летит в этом автопробеге, – они хорошие, может быть, но они плоские. И с этим ничего не поделаешь.

Что касается «Сердца». Я не буду подробно эту вещь разбирать, она более ранняя, она слабее написана. Но обратите внимание на письмо, на фактуру письма: сколько деталей, точностей, какие великолепные диалоги. Это тоже повесть о нэпе, но она (это 1927 год) ещё в ряду литературы двадцатых годов – о том, как не вписываются в реальность разочарованные бойцы революции, о том, как вернулось всё прежнее, но это прежнее хуже, грубее. Вот как у Маяковского о нэпе было сказано: «Раздувают из мухи слона и продают слоновую кость». Это абсолютно точная формула.

Но повторю ещё раз: обратите внимание на фактуру письма, которую вы не найдёте больше нигде и ни у кого в это время: тончайшее плетение множества нитей, деталей, голосов, полифония повествования! Ни у Пантелеймона Романова с его довольно плоской прозой, ни у Артёма Весёлого, ни у Александра Малышкина в «Людях из захолустья» вы не найдёте такого удивительно точного письма. И вот поэтому-то нельзя простить советской власти, что она уничтожала писателей такого класса. Мы лишились сложности. И этот отказ от сложности на протяжении всей советской истории был главной доминантой.

 

Иваны-царевичи и девочки

(Фёдор Достоевский, Александр Блок, Людмила Улицкая)

 

[30.10.16]

Я решил всё-таки, что мы подробно поговорим о Достоевском. Приходится наконец на эти риски идти. На риски – потому что моё мнение о нём, к сожалению, не совпадает с мнением большинства аудитории. Всё-таки очень его любят в России, и он остаётся одним из предметов национальной гордости.

Я начну отвечать на приходящие вопросы по нему (их довольно много) и попутно излагать свою точку зрения.

Что мне представляется принципиально важным в разговоре о Достоевском? Я считаю его очень крупным публицистом, превосходным фельетонистом, автором замечательных памфлетов, очень точных и глубоких публицистических статей. И его манера (скорее монологическая, нежели, по утверждению Бахтина, полифоническая), его хриплый, задыхающийся шёпоток, который мы всегда слышим в большинстве его текстов, написанных под диктовку и застенографированных, – это больше подходит для публицистики, для изобретательного, всегда насмешливого изложения некоего мнения, единого, монологического.

Быстрый переход