.. что вы можете со иной сделать?.. убить меня?..
но я и так почти уже мертв... вы бы лучше не упускали случая взглянуть
правде в лицо, мой генерал... выслушали бы то, о чем никто никогда не
говорит, но о чем все думают... ведь вам говорят лишь то, что вы хотите
услышать... кланяются, лебезят, а в кармане держат дули... вы должны быть
мне благодарны за искренность, мой генерал... я -- единственный, кому вас
жаль... я жалею вас, как никто на свете пожалеть не может... потому что
волею случая, волею судьбы я почти то же самое, что и вы -- ведь я ваш
двойник... и потому я честно выкладываю вам то, на что никогда не решатся
другие, хотя и держат это при себе... Речь о том, мой генерал, что никакой
вы не президент... никто не считает вас законным президентом... вы сидите в
президентском кресле лишь потому, что вас посадили в него англичане... а
после них янки поддержали вас парой смертоносных яиц своего броненосца... я
ведь видел, я ведь помню, как вы забегали, засуетились, точно жук, не зная,
что делать, потеряв голову от страха, когда гринго гаркнули вам: "Все!
Оставайся один в этом грязном борделе! Посмотрим, как ты справишься без
нас!" И если вы с той поры не слезли и не собираетесь слезать с этого
кресла, то вовсе не потому, что оно вам так уж понравилось, а потому, что
для вас это просто невозможно... страх -- вот в чем дело... Признайтесь, мой
генерал, вы отлично понимаете, что, появись вы на улице в положении
обыкновенного смертного, люди набросятся на вас, как овчарки, чтобы
рассчитаться с вами за массовые убийства в Санта-Мария-дель-Алтарь... за
узников, брошенных живыми в крепостной ров на съедение кайманам... за тех, с
кого заживо сдирали кожу и отправляли ее семьям несчастных, дабы проучить их
на веки вечные..." Так говорил Патрисио Арагонес, говорил и говорил,
извлекая из бездонного колодца своих старых обид бесконечные четки страшных
воспоминаний, словно перебирая эти четки, словно творя молитву в память
жертв чудовищного режима. Но вдруг он замолк, ибо невероятная боль
раскаленными граблями разодрала ему все нутро и сердце его едва не
остановилось. Но, снова придя в себя, он продолжал тихо, без оскорблений,
умоляющим голосом: "Мой генерал... не упускайте благоприятный случай...
умрите вместе со мной... для вас это лучше всего -- умереть... уж я-то
знаю... ведь я -- это вы... хотя, видит Бог, я никогда не хотел этого...
никогда не хотел сподобиться величия и стать героем отечества... но так
сталось... и я знаю, что у вас за жизнь... мне есть с чем ее сравнивать...
потому что в глубине души я всегда оставался простым стеклодувом, одним из
тех, кто, подобно моему отцу, делал бутылки... Не бойтесь, мой генерал!..
смерть -- это не так больно, как кажется..." Он произнес это с такой
убежденностью, так искренне и проникновенно, что наш генерал не нашел в себе
злобы, чтобы возразить ему, -- оставался рядом с ним и не давал ему
свалиться с постели, когда начались последние корчи, последние судороги,
когда Патрисио обеими руками схватился за брюхо и зарыдал от боли и стыда:
"О, Господи! Я наложил в штаны, мой генерал!" Он подумал было, что Патрисио
выразился в переносном смысле, что эту фразу следует понимать как признание
Патрисио, что в последний миг он очень испугался смерти, но тут Патрисио
повторил, что наложил в штаны, -- не в переносном смысле, а в прямом, и
тогда наш генерал возопил: "Умоляю тебя, потерпи немного, сдержись! Генералы
отечества должны умирать, как подобает мужчинам, чего бы это ни стоило!" Но
уже было поздно взывать к патриотическим чувствам, ибо Патрисио Арагонес
свалился на пол и сучил ногами в последней агонии, весь в слезах и дерьме. |