.. но так
сталось... и я знаю, что у вас за жизнь... мне есть с чем ее сравнивать...
потому что в глубине души я всегда оставался простым стеклодувом, одним из
тех, кто, подобно моему отцу, делал бутылки... Не бойтесь, мой генерал!..
смерть -- это не так больно, как кажется..." Он произнес это с такой
убежденностью, так искренне и проникновенно, что наш генерал не нашел в себе
злобы, чтобы возразить ему, -- оставался рядом с ним и не давал ему
свалиться с постели, когда начались последние корчи, последние судороги,
когда Патрисио обеими руками схватился за брюхо и зарыдал от боли и стыда:
"О, Господи! Я наложил в штаны, мой генерал!" Он подумал было, что Патрисио
выразился в переносном смысле, что эту фразу следует понимать как признание
Патрисио, что в последний миг он очень испугался смерти, но тут Патрисио
повторил, что наложил в штаны, -- не в переносном смысле, а в прямом, и
тогда наш генерал возопил: "Умоляю тебя, потерпи немного, сдержись! Генералы
отечества должны умирать, как подобает мужчинам, чего бы это ни стоило!" Но
уже было поздно взывать к патриотическим чувствам, ибо Патрисио Арагонес
свалился на пол и сучил ногами в последней агонии, весь в слезах и дерьме. В
кабинете-спальне рядом с залом заседаний он сам обмыл тело Патрисио, облачил
его в свои одежды, сняв их с себя и оставшись в чем мать родила; он снял
даже брезентовый бандаж, поддерживающий килу, и затянул его на Патрисио;
надел ему на ноги свои сапоги, прицепил к каблуку левого сапога свою золотую
шпору. Все это он проделал в глубокой тоске, охваченный чувством безмерного
одиночества, понимая, что стал отныне самым одиноким существом на всем белом
свете. Но это не помешало ему тщательно убрать все следы своих манипуляций с
покойником и постараться вспомнить мельчайшие детали того видения, которое
было явлено ему гадалкой-провидицей в зеркале первородных вод, вспомнить,
как должно лежать тело, когда утром его найдут служанки-уборщицы: лицом
вниз, зарывшись в ладони, как в подушку, в полевой форме без знаков отличия,
в сапогах с золотой шпорой на левом, -- так, чтобы сказали, что он умер
естественной смертью, во сне, согласно давнему предсказанию гадалки. Но
вопреки его ожиданиям весть о его смерти никто не спешил подтвердить;
наследники режима благоразумно выжидали, проводили тайное расследование,
вступали друг с другом в секретные соглашения, мало того, слухи о его
кончине то и дело опровергались, для чего призвали на помощь его мать,
Бендисьон Альварадо, вынудили ее появиться в торговом квартале, дабы все мы
убедились, что она не в трауре: "Напялили на меня цветастое платье, сеньор,
и, будто я чучело какое, заставили купить шляпу с попугайскими перьями,
накупить всяких безделушек, всякой дребедени, чтобы все видели, что я
беззаботна и счастлива, хоть я и говорила им, что наступило время слез, а не
время покупок; я ведь ничего толком не знала, я думала, что умер не кто-то
другой, а именно мой сын, а они заставляли меня улыбаться, эти военные,
когда какие-то люди фотографировали меня во весь рост, -- мне говорили, что
так нужно во имя родины, сеньор!" А он в это время, отсиживаясь в своем
тайнике, недоумевал в растерянности: "Почему черт подери ничего не
изменилось в этом мире после моей смерти? Как это может быть что солнце
по-прежнему всходит и заходит и даже не споткнется? Почему о мать моя
воскресенье осталось воскресеньем а жара той же несносной жарой что и при
мне?" Так вопрошал он себя, когда неожиданно раздался орудийный выстрел в
крепости порта и погребальный звон больших колоколов собора поплыл над
городом, а к дворцу повалили беспорядочные толпы, разбуженные величайшей
после вековой маразматической спячки вестью. |