.. "Понимаешь, мистер Сноупс нас озолотит!
Как же иначе! Что же ему еще останется делать!"
Но так как мистер Сноупс не должен был знать об этом (шериф объяснил
Биглину, что в Америке нельзя опекать свободного человека, если только он
сам об этом но попросит или, по крайней мере, не согласится принять
помощь), то Биглин не мог находиться в спальне, где ему полагалось быть, а
вместо того ему пришлось искать наиболее удобное место под ближайшим
окном, откуда можно было бы влезть в спальню или, по крайней мере, взять
убийцу на мушку. А это значило, что, безусловно, придется сидеть всю ночь.
Он был хорошим тюремщиком, добросовестным служакой, держал тюрьму в
чистоте, хорошо кормил заключенных; кроме того, ему приходилось выполнять
мелкие поручения шерифа. И вот теперь за все сутки у него для сна
оставалось только время между ужином и той неизбежной минутой, когда надо
было занять свой пост под окнами спальни Сноупса. Поэтому каждый вечер,
сразу после ужина, он ложился спать, а его жена уходила в кино и,
вернувшись около половины десятого, будила мужа. С потайным фонарем,
револьвером, со складным стулом и сандвичем в кармане, в толстом свитере,
защищавшем от простуды, - в конце сентября к полуночи становилось совсем
холодно, - он стоял, молча, не шевелясь, у забора, напротив окна той
комнаты, где, как знали все в Джефферсоне, Сноупс проводил все то время,
когда не был в банке, и выжидал, пока потухнет свет: к этому времени слуги
- двое негров - уже уходили из дому. Тогда Биглин осторожно переходил
лужайку, раскладывал стул и усаживался под окном, причем сидел он так
неподвижно, что бродячие собаки, бегавшие по Джефферсону по ночам, чуть не
натыкались на него, но чутьем, нюхом, словом, каким-то образом они
обнаруживали, что он не спит, и, с перепугу присев и перевернувшись
волчком, удирали прочь. Так он сидел до рассвета, а потом складывал стул,
проверял, сунул ли он в карман бумажку из-под сандвича, и уходил; впрочем,
если бы Сноупс не спал, а дочка его не была бы глухой, как стенка, они уже
в воскресенье могли бы услышать, как он похрапывает, если только
какой-нибудь из бродячих полуночников-псов, почувствовав, пронюхав,
словом, каким-то образом обнаружив, что он спит и им не опасен, не тыкался
в него холодным носом.
Ничего этого Минк не знал. Но даже если бы и знал, ничего не изменилось
бы. Он просто посмотрел бы на все это дело, - на Биглина, на то, что
Сноупса теперь охраняют, - как на еще одно проявление безграничной
способности враждебных сил, преследовавших его всю жизнь, изобретать
мелкие пакости. Так что даже если бы он и знал, что Биглин уже занял пост
под окном той комнаты, где сидел Флем (а он не торопился, наоборот, после
того, как тот мальчик-негр с велосипедом указал ему дорогу, он подумал:
"Рановато я пришел. Пускай сначала поужинают и негры ихние пусть уберутся
из дому"), он все равно вел бы себя точно так же: он не таился, не
подкрадывался, просто он был невиден, неслышен, неотвратимо чужой, как
мелкий койот или волчонок: он не пригибался, не прятался у забора, как
прятался сам Биглин, когда приходил, нет, он просто сидел на корточках, -
как человек деревенский, он мог сидеть в такой позе часами, - прислонясь к
забору, и рассматривал дом; он и раньше представлял себе его вид и
расположение по тем сведениям и слухам, которые незаметной тончайшей
струйкой медленно просачивались в Парчмен, ему приходилось собирать,
выпытывать эти сведения у посторонних людей, скрывая от них, как важно ему
знать то, о чем он расспрашивает; и теперь он смотрел на внушительное
белое здание с колоннами, чувствуя только какую-то гордость оттого, что
один из Сноупсов владеет таким домом, без тени, без признака зависти; в
другое время, завтра, хотя он сам и не мечтал бы, даже не хотел бы, чтоб
его принимали в этом доме, он, наверно, сказал бы чужому человеку с
гордостью: "Тут мой двоюродный брат живет. |