1930-е годы для Пастернака – это годы мучительного перелома в отношении к Советской власти. Сначала он заканчивает «Спекторского». «Спекторский», я убежден в этом, его лучшее поэтическое произведение. Это высшая точка его поэтических возможностей. Если не брать стихи в «Докторе…», и прежде всего, конечно, «Рождественскую звезду» и «Свидание», то приходится признать, что «Спекторский» – это лучшее, что он написал в стихах. Это очень хорошая вещь. Прекрасный роман в стихах, большой, сложный, не сразу понятный, реализующий вечную, любимую идею Пастернака о революции как о мщении униженных, как о мщении поруганной женственности и так далее.
Но после «Спекторского» он чувствует тупик, чувствует, что дальше развиваться некуда, дальше только маньеризм, вот эти любимые мои четверостишия, которые любой, конечно, из нас на переломе жизни, в скучное время, чувствуя, что ничего больше не будет, про себя твердил:
Как вот страшно это соотносится с ликующим дождем из первой главы: «Как носят капли вести о езде,// И всю-то ночь все цокают да едут, //Стуча подковой об одном гвозде //То тут, то там, то в тот подъезд, то в этот» – вот этот сияющий цокот. Надо сказать, что из «Спекторского» я, пожалуй, эпилог-то как раз больше всего и люблю, хотя люблю я ужасно всю эту вещь, потому что невероятно точно ощущение тупика, конца. Потом эти все строфы, задуманные для начала, перешли в Пролог по большей части.
Это ощущение отчуждения, старости. Мир больше ничего не говорит. «Но где ж тот дом, та дверь, то детство, где // Однажды мир прорезывался, грезясь?»? Ничего. Полное молчание мира. Вот финал «Спекторского». И низшей точкой этой депрессии была, конечно, гибель Маяковского, с которым Пастернак пытался примириться за три месяца до этого и не сумел.
Вот после этого всего вдруг происходит чудо «Второго рождения». Так книга и называлась. Конечно, влюбленность в Зинаиду Николаевну была скорее всего предлогом для этого второго рождения, потому что очень трудно понять, на самом деле, чтó нашел Пастернак в этой женщине. Конечно, он любил ее за простоту, любил ее за красоту, за очарование, за то, что все у нее ладилось в быту, а у Жени Лурье никогда не ладилось. Просто вот так Господь подвинул к нему новую музу, чтобы почитать несколько новых хороших стихов. Это выход из тупика. Это та самая история, которая служит любви, история так повернулась, что Пастернаку для «Второго рождения» понадобилась женщина, и на беду этой женщиной оказалась жена друга.
Дальше идут трагикомические эпизоды. Нейгауз, узнавший об измене жены, бросающийся бить Пастернака партитурой и тут же кидающийся следить, не поранил ли он драгоценную, гениальную голову друга; сам Нейгауз, который трижды умоляет Зинаиду Николаевну вернуться, а одновременно у него роман на стороне и рождается ребенок от будущей новой жены; Пастернак, который травится йодом и лежит потом в квартире у Нейгаузов и за ним ухаживает Зинаида, и вот отсюда этот образ двух белых рук, огромных, как лучи, наклоняющихся к нему; история с Женей, мучительные ее просьбы «пусть Зина займет свое место», маленький совсем Женя-сын, который с поленом, выхваченным из вязанки дров, пытается не пустить отца к Зинаиде… Когда я спросил у Евгения Борисовича, было ли это на самом деле, он сказал: «Ну что вы?! Такого не выдумаешь…»
И вдруг после этого вот такой рай, счастье, обновление… «Второе рождение». Все мы помним, конечно, «Вторую балладу» – стихи, которые мало кто из нас не читал возлюбленной на пустой даче, либо заполучив ключи от нее, либо привезя ее на свою, и все мы помним эти ночные дождливые шелесты, рассыхающийся дом, протекающую крышу и шум деревьев за окнами:
Все это внезапное чудо второго рождения, которое разрешается временным компромиссом с происходящим. |