И это точная, гениальная формула. Она очень приложима к Пастернаку 1935 года.
Он перестает спать. Он перестает есть. Он начинает мучительно нащупывать новые какие-то подходы к литературе, видит, что их нет. И в это время он получает письмо от Ольги Силовой. Ольга Силова – это вдова Владимира Силова, троцкиста, расстрелянного в феврале 1930 года, причем он был лефовец, рьяный революционер, символ оправдания всей эпохи, символ ее чистоты и непосредственности. Пастернак очень любил Силова, любил их дом, любил Олю. Когда Силова расстреляли, Пастернак навсегда рассорился с Кирсановым, он увидел Кирсанова, выходящего из театра, маленького, но очень самодовольного Кирсанова (замечательный, кстати, поэт, но человек, прямо скажем, с чудовищной фанаберией) и спросил: «А ты знаешь, что убили Силова?» – «Давно-о-о», – прогудел снисходительно Кирсанов. И вот после этой снисходительной реплики, после такого тона – «а как это ты еще, Боря, не знаешь?» – Пастернак перестал с ним кланяться. Силов для него был и оставался единственным, кроме Маяковского, настоящим гражданином новой России.
И вот он получает письмо от Ольги Силовой, которая уехала в Воронеж, скрывается там, живет, растит мальчика. И Пастернак ей отвечает: «Как странно, Оля, вот есть люди, которые тянутся к недостижимому совершенству, например, Хлебников, например, Мандельштам. Мандельштам-то у вас сейчас как раз в Воронеже. Мне кажется, это все такое детство! Мне кажется, надо жить с тем, что есть, впрочем, наверное, я не прав. Черкните мне, Оля», – заканчивается это письмо очень по-пастернаковски. Вот здесь это «впрочем, наверное, я не прав», конечно, просто фигура речи. Надо мириться. Надо терпеть. Надо жить с тем, что есть. Примерно в это же время он пишет Ольге Фрейденберг: «Конечно, многое у нас еще и темно, и мрачно, а все-таки, при всей дури, которая делается вокруг, как посмотришь, надо же выбирать из того, что есть, – так хорошо еще, пожалуй, в российской истории не было, так интересно, так масштабно…» Это я своими словами пересказываю, у него, конечно, написано гораздо более невнятно и гораздо более талантливо. Но, как сказал когда-то Фазиль Искандер: «Когда читаешь Пастернака, все время ощущение, что разговариваешь с бесконечно умным, бесконечно интересным и бесконечно пьяным собеседником». Наверное, в этом что-то есть.
После этой февральской переписки с Силовой в нем повернулся какой-то внутренний механизм. «Впрочем, может быть, я не прав» начинает звучать громче и громче. А тут вдруг ему звонят из самых верхов и сообщают, что он должен поехать на антифашистский конгресс в Париж.
С антифашистским конгрессом, который затеяли Мальро и Эренбург, получилась очень странная история. Конечно, на фоне фашизма Советская власть выглядела панацеей от всех бед. Более того, вся европейская интеллектуальная публика, не только левая, значительная часть американской интеллектуальной публики, измученной Великой депрессией, в это время ужасно полюбила Советскую власть. Многие поехали сюда. Некоторые, как Андре Жид, повидав это все, уехали в ужасе. Другие, как Фейхтвангер, по еврейской своей слабости, действительно увидели в СССР спасение от фашизма и написали восторженную книгу, с личным предисловием тов. Сталина она вышла в свет. Третьи, как Дженни Афиногенова, американская восторженная коммунистка, вышла замуж за рапповца и переселились сюда. В общем, все стало разворачиваться в пользу Советского Союза. И вот чтобы окончательно развернуть общественное мнение Запада в пользу СССР, задумывается масштабный конгресс писателей против фашизма. Туда предполагается поездка Горького. Ходили слухи (очень живучие в советском литературоведении) о том, что Горького не выпустили. На самом деле Горький ехать не захотел. Он не видел большого смысла в этом мероприятии. А ему надо было заканчивать «Самгина», и он плохо себя чувствовал. |