Он зашел в местный бар, где
постоянные клиенты встретили его одобрительным гулом, взял рюмку коньяку,
выпил ее махом и вышел вон, чувствуя, как черствеет во рту и теплеет в
груди. Жжение в плече как бы стиралось теплотою, ну а к боли в ноге он как
будто привык, пожалуй что, просто примирился с нею.
"Может, еще выпить? Нет, не надо, -- решил он, -- давно не занимался
этим делом, еще захмелею..."
Он шел по родному городу, из-под козырька мокрой кепки, как приучила
служба, привычно отмечал, что делалось вокруг, что стояло, шло, ехало.
Гололедица притормозила не только движение, но и самое жизнь. Люди сидели по
домам, работать предпочитали под крышей, сверху лило, хлюпало всюду, текло,
вода бежала не ручьями, не речками, как-то бесцветно, сплошно, плоско,
неорганизованно: лежала, кружилась, перели- валась из лужи в лужу, из щели в
щель. Всюду обнаружился прикрытый было мусор: бумага, окурки, раскисшие
коробки, трепыхающийся на ветру целлофан. На черных липах, на серых тополях
лепились вороны и галки, их шевелило, иную птицу роняло ветром, и она тут же
слепо и тяжело цеплялась за ветку, сонно, со старческим ворчаньем мостилась
на нее и, словно подавившись косточкой, клекнув, смолкала.
И мысли Сошнина под стать погоде, медленно, загустело, едва шевелились
в голове, не текли, не бежали, а вот именно вяло шевелились, и в этом
шевелении ни света дальнего, ни мечты, одна лишь тревога, одна забота: как
дальше жить?
Ему было совершенно ясно: в милиции он отслужил, отвоевался. Навсегда!
Привычная линия, накатанная, одно- колейная -- истребляй зло, борись с
преступниками, обеспечивай покой людям -- разом, как железнодорожный тупик,
возле которого он вырос и отыграл детство свое в "железнодорожника",
оборвалась. Рельсы кончились, шпалы, их связующие, кончились, дальше
никакого направления, никакого пути нет, дальше вся земля сразу, за тупиком,
-- иди во все стороны, или вертись на месте, или сядь на последнюю в тупике,
истрескавшуюся от времени, уже и не липкую от пропитки, выветренную шпалу и,
погрузившись в раздумье, дремли или ори во весь голос: "Сяду я за стол да
подумаю, как на свете жить одинокому..."
Как на свете жить одинокому? Трудно на свете жить без привычной службы,
без работы, даже без казенной амуниции и столовой, надо даже об одежонке и
еде хлопотать, где-то стирать, гладить, варить, посуду мыть.
Но не это, не это главное, главное -- как быть да жить среди народа,
который делился долгое время на преступный мир и непреступный мир.
Преступный, он все же привычен и однолик, а этот? Каков он в пестроте своей,
в скопище, суете и постоянном движении? Куда? Зачем? Какие у него намерения?
Каков норов? "Братцы! Возьмите меня! Пустите к себе!" -- хотелось закричать
Сошнину сперва вроде бы в шутку, поерничать привычно, да вот закончилась
игра. И обнаружилась, подступила вплотную житуха, будни ее, ах, какие они,
будни-то, у людей будничные. |