Изменить размер шрифта - +
Тебе не понять! И с нелюбимым мужчиной жить можно, лишь бы не выбирать между хлебом и чулками».

Бегство. Мысль о нем казалась такой сладкой, но то, что предлагала мать, было сплошным обманом. Я должна остаться здесь. Доучиться. Доказать всем, что не виновна в смертях одноклассниц.

Вскоре матери надоело меня убеждать, и она покинула «Блаженную Иоанну». Чемоданы не ждут. А я ждать умею.

Поднимаю правую руку к глазам и вижу, как она мелко трясется. Кисть и предплечье покрывают бинты, хотя, думаю, в них уже нет нужды. Просто пан Лозинский хотел, чтобы все было по правилам и выглядело так, что обо мне заботятся по высшему классу.

Мне сказали, что я упала на пол дортуара и билась, пытаясь задушить себя, схватив за горло. Я уже хрипела, когда доктору удалось оторвать одну мою руку от шеи. Тогда ногтями другой я нанесла себе несколько глубоких царапин. На шее остались синяки в форме двух ладоней. Говорят, я совершенно себя не контролировала. Мне сложно думать об этом, ведь я почти ничего не помню. Только то, что мне привиделась Данка, висящая на дереве, а дальше — тьма.

Смириться с тем, что Даны больше нет, было удивительно просто. Я только старалась не думать о том, что видела, или мне казалось, что я это видела. Как в случае с Юлией. Теперь мне до ужаса легко поверить, что я впустила ее в комнату в ту ночь. А что было после?

Нет, нельзя, только не снова! Я запираю дверь, оставляю все ужасы за ней. Я снаружи — они внутри, и больше нас ничего не связывает.

У меня неплохо получается утешать себя днем, когда зябкий ветерок сочится в открытые форточки и колышет паутинную тюль на высоких окнах. Отсюда недалеко до котельной, и чугунные батареи пышут жаром, поэтому окна почти всегда открыты. На дальних от меня койках лежат малявки с простудой. Я их почти не вижу, потому что по бокам от моей кровати висят занавески.

Иногда пан Лозинский открывает дверь в свой кабинет и запускает граммофон. Раньше мне не нравился Шопен — эти его меланхоличные ноктюрны и сонаты, — но теперь звуки фортепьяно удивительным образом убаюкивают меня, возвышают над собственным телом с его сомнениями и болью. Пока звучит Шопен, мне хорошо.

Книги и задания приносит пани Новак, все же она наша наставница. Вид у нее жутко виноватый, ведь это она рассказывала мне про Данутину кончину, что вызвало непонятный приступ.

«Собор Парижской Богоматери» я начала читать, но забросила, когда поняла, из-за чего весь сыр-бор. Гнусная книжонка.

Но это все днем. День ясен и реален, даже если за окном горбится пасмурное небо и ветер рвет клены, как собака добычу. Днем легко держать дверь закрытой. Ночью она открывается против моей воли.

Я подолгу не сплю. Видимо, это от скуки и безделья — мозг просто не устает.

Когда гаснут музыка и свет, когда стихает шепот малышни, и шаркающие шаги сестры Марты замирают глубоко-глубоко во тьме, ко мне приходят мои полуночницы. Они проносятся бледным хихикающим вихрем, хватают друг друга за подолы длинными суставчатыми пальцами, больше похожими на лапки насекомых. Их бесконечные волосы вдруг повсюду: свиваются в живые влажные клубки на полу, свисают с гардин, вытягиваются из моей глотки, будто я проглотила их вместе с супом. Тяжело смотреть на их беззаботные игры — так мало в них человеческого. Неужели таких неприкаянных видела Кася при жизни? Мне кажется, вовсе нет.

— Спой нам, Магда… Спой… Ну, спой!

Нет…

— Магдалена?

— Нет!

— Не хотите выписываться? — Виктор Лозинский удивленно приподнимает бровь. В лазарете светло и тихо. Промучившись ночью, я все же задремала днем. — По крайней мере, честно. А некоторые юные панны, — продолжил он громко, глядя себе за плечо, — не желают в этом признаваться.

Из-за занавески раздается придушенное девчачье хихиканье.

Быстрый переход