Дриффилд
останется навсегда.
– Кто знает?
– Ну, по вашему, вы все знаете, – съязвил Рой в ответ, но я не смутился. Я знал, что мои слова раздражают его, и это доставляло мне удовольствие.
– По моему, первые впечатления, оставшиеся у меня с детства, были правильными. Мне говорили, что Карлайл – великий писатель, и мне было очень
стыдно, когда я убедился, что не могу прочесть «Французскую революцию» и «Сартор ресартус». А кто их читает теперь? Чужие мнения казались мне
вернее моих собственных, и я заставлял себя считать великолепным писателем Джорджа Мередита. Но про себя я думал, что он пишет выспренне,
неискренне и многословно. Сейчас многие так считают. Мне говорили, что культурный молодой человек должен восхищаться Уолтером Патером, и я им
восхищался, но, боже мой, какая скучища его «Мариус»!
– Ну, конечно, Патера, по моему, теперь в самом деле никто не читает, и от Мередита уже ничего не осталось, а что до Карлайла, то это попросту
претенциозный болтун…
– Но вы не представляете, как уверены были все в их бессмертии тридцать лет назад.
– И вы никогда не делали ошибок?
– Одну или две. Я и наполовину так не ценил Ньюмена, как ценю сейчас, а звонкие четверостишия Фицджеральда нравились мне гораздо больше, чем
теперь. Я не смог одолеть «Вильгельма Мейстера» Гете, а теперь считаю его шедевром.
– А что из того, что казалось вам хорошим тогда, все еще вам нравится?
– Ну, «Тристрам Шенди», и «Эмилия», и «Ярмарка тщеславия». «Мадам Бовари», «Пармская обитель» и «Анна Каренина». И Вордсворт, и Китс, и Верлен.
– Вы, конечно, извините, но я позволю себе заметить, что это не особенно оригинально.
– Пожалуйста. Я и не думаю, что это оригинально. Но вы спросили, почему я доверяю своему собственному суждению, и я попытался объяснить: что бы я
ни утверждал из робости и из уважения к тогдашнему просвещенному мнению, на самом деле я не восхищался некоторыми авторами, которых тогда считали
достойными восхищения. И время как будто показало, что я был прав. А то, что мне тогда откровенно и инстинктивно нравилось, выдержало испытание
временем и для меня, и для критики вообще.
Рой помолчал. Он заглянул в свою чашку – не знаю, хотел ли он посмотреть, не осталось ли там еще кофе, или пытался найти что сказать. Я поднял
глаза на часы над камином. Через минуту я смогу уйти, не нарушая приличий. Может быть, я все таки ошибался и Рой пригласил меня лишь для того,
чтобы поболтать о Шекспире и о музыкальных новинках? Я упрекнул себя за то, что так дурно о нем думал, и бросил на него сочувственный взгляд.
Если такова была его единственная цель, это могло означать одно: он устал и разочарован. Такое бескорыстие могло свидетельствовать лишь о том,
что, по крайней мере в данный момент, у него на душе скверно.
Но он заметил, что я посмотрел на часы, и заговорил:
– Не понимаю, как вы можете отрицать, что, если человек на протяжении шестидесяти лет пишет книгу за книгой и пользуется все растущей
популярностью, – значит, в нем что то есть? Ведь в Ферн Корте целые шкафы забиты переводами книг Дриффилда на языки всех цивилизованных народов.
Конечно, я согласен, многое из того, что он написал, в наше время кажется слегка старомодным. Он расцвел в неудачную эпоху, и у него осталась
склонность к пустословию. Большая часть его сюжетов мелодраматична. Но вы должны согласиться, что одно достоинство у него есть – это чувство
прекрасного.
– В самом деле? – сказал я. |