Стены этого особняка, принадлежащего румынскому князю Бранковану, еще не успели пропитаться запахами хлороформа и гнойных бинтов, потому что на все огромное здание было сейчас только несколько раненых, в их числе Верещагин и его однокашник по Морскому корпусу Николай Скрыдлов.
Верещагин лежал в палате один и то проваливался в беспамятство, то возвращался к жизни. Ранение усугублялось приступами лихорадки, подхваченной когда-то в Закавказье и усовершенствованной в Индии, Туркестане.
Приступы обычно начинались с «тоски во всем теле», с легкого озноба, похожего на дрожь, когда холод полосами проходил по спине, леденил руки, а шум закладывал уши. Потом немилосердно трепало, только что не подбрасывало. В жару ему представлялись огненные круги на Дунае, взрывы.
Придя в себя, Верещагин старался припомнить, с чего все пошло?
Только началась война, он бросил работу над индийскими картинами, покинул свою уютную парижскую мастерскую и ринулся в армию.
В Журжево повстречал Скрыдлова. Даже не верилось, что этот лейтенант, с бородкой клинышком, в провизорском пенсне, тот самый Николя́, с которым плавал на фрегате — «Светлана» и которого, будучи фельдфебелем в гардемаринской роте, не однажды разносил за разговоры в строю и отклонения от устава. Они обнялись, долго тискали друг друга, причем худенький Скрыдлов утопал в объятиях Верещагина.
Затем вместе пошли в ресторанчик.
Удивительно устроен человек, вот ведь не было у них особой близости в Морском корпусе, а сейчас встретились, как родные братья. В их нынешнем возрасте — им было по тридцать четыре — уже трудно впускать в душу нового человека: кто-то в прошлом успел натоптать в ней грязными сапожищами, на ком-то обжегся. А идущее от юности, вероятно, доверчиво остается навсегда, Ну, нет, Скрыдлов для него никакой не Николай Илларионович, а просто однокашник Николя́, товарищ молодых годов.
— Мы решили, — тихо говорил Скрыдлов, — атаковать турецкий пароход среди белого дня шестовыми минами. Ты же знаешь их, в цилиндре, на конце шеста, — заряд фунтов в сто пороху не меньше! У меня быстроходный катер «Шутка»… Внезапно подскочу к турецкому монитору, ширну — и деру!
Пенсне Николя́ задорно блеснуло, и Верещагину так захотелось участвовать в этой бесшабашной отчаянной охоте, он так ясно представил себе, как под самым носом громадного миноносца очутится дерзкий катер, какой взрыв произойдет, что попросил:
— Возьми меня, штатскую клеенку, с собой, а?
— Ну, что ты? — удивился Скрыдлов. — Как можно…
— Значит, ты храбрее, да? — входя в задор, распаляясь, подался всем корпусом вперед Верещагин. — А меня уже на свалку?
Скрыдлов покосился на Георгиевский крест, полученный Верещагиным за храбрость в туркестанском походе. Оранжевая с черным ленточка оттеняла награду.
— Нет, — заколебался он, — зачем тебе, прекрасному художнику, так рисковать? Ну нам, «военной косточке», — положено, а тебе к чему в пекло лезть?
Большое, энергичное лицо Верещагина стало еще бледнее обычного, тонкие губы задрожали, глубоко сидящие глаза смотрели осуждающе:
— Я хочу написать о великой несправедливости, именуемой войной, о диком, безобразном избиении, — тихим, страстным шепотом сказал он. — Для этого надо увидеть все не в подзорную трубу. Не из браверства, нет! Я буду брать батареи и редуты, идти на выстрелы и в штыки, скакать с казаками в атаку, ползти по-пластунски. Хочу все прочувствовать, не жалея шкуры. Только после этого могут появиться правдивые картины. И ты не вправе мне, волонтеру и моряку, отказать. Если действительно друг — не вправе! Не делай глаза оловянными. |