Изменить размер шрифта - +

Она поднялась и вышла, словно сомнамбула, из комнаты, где ветерок кондиционера раздувал необычайно белую тюль на окне, и ушла в свою комнату. Я подумал, что, быть может, ей хочется побыть одной, но она позвала меня, и я пошел к ней.

Она лежала на диване и молчала. Ее бил озноб. Я укрыл ее пледом и решил приготовить чай. Пока закипала вода, я несколько раз заглядывал в комнату. Мать уже полусидела, закрыв глаза, и фотография была зажата у нее в вытянутой руке.

Может быть, она сожалела об ушедшей молодости, о том времени, когда она была счастлива (мне почему-то так хотелось думать), хотя это время и было помечено каиновой печатью. Может быть, оно ей было дорого, как будет дорого мне настоящее, которое через день станет прошлым, а через год — безмерно-прошлым. Может быть, это тоже была истина или хотя бы часть ее.

Потом я дал ей лекарство, которым не так давно отпаивали отчима, и она, держа на коленях чашку с чаем, спросила:

— Ты помнишь отца?

И все — словно не было ничего — ни давнего резкого разговора, ни тени отчима, незримо стоящей между нами, ни обостренного недоверия. Словно в душе я был перекати-поле — странник, жаждущий приюта и одновременно вкушающий плоды наивности, потому что нельзя же все время прощать — даже родную мать.

Я покачал головой.

Помнил ли я отца?

Если бы помнил, я бы не написал о нем то, что написал. Я бы добрался до правды, до сути, до последнего атома, а не плел бы романтическую кисею.

Нет, я помнил его сапоги, колющую щетину, когда он подхватывал меня на руки и прижимал к себе, я помнил его голос, от которого дом становился его домом, потому что для будущего мужчины была важна сила, я помнил его шаги и скрип половиц.

И это, пожалуй, все — из того, что именуется памятью.

Хотя... хотя я помнил еще сотни вещей, которые были связаны с ним и которые я придумал позднее, и уже не мог разобраться, что было плодом фантазии, а что действительно существовало в доме на краю тундры.

Дом стоял под сопкой над разбитой машинами дорогой.

Когда начинались долгие, нудные дожди, валуны, вкривь и вкось выпирающие из скудной земли, лоснились, словно политые маслом, и все вокруг лоснилось и блестело, как лакированное, — и некрашеные стены, и забор, и ветки кустов с крохотными листьями. И если дожди затягивались, то ручей, текущий неподалеку в лощине, набирал силу, машины на съезде притормаживали и осторожно сползали вниз, а вода под колесами пенилась и из прозрачной становилась молочной и уносила к заливу мелкие камни и песок. Позже отец брал лопату и расчищал русло. Вода стекала, и обнажались камни и подмытые корни растений.

И еще я помнил его чемодан, который всегда стоял в коридоре на полке для обуви. Если утром я обнаруживал его на месте, значит отец был дома, и я отправлялся искать его и находил спящим или бреющимся на кухне, или рубящим мерзлый уголь в большом ящике рядом с домом.

Чемодан был символом отца. В нем всегда хранилась пара чистого белья, зеленые армейские рукавицы с двумя пальцами, набор карандашей в плоском футляре, там же лежали резинка и перочинный нож для очинки карандашей, коробка с походной бритвой, одеколон в синем флаконе и фляжка для чая, если время было летнее. Бывало, что я обнаруживал в нем непонятные чертежи и бумаги. Я тайком рассматривал и перебирал эти вещи, раскладывал по местам и мечтал, что когда-нибудь и у меня будет такой же чемодан с такими же интересными вещами.

Много позже я понял, что значило сохранить в лагере рукавицы. Но он их сохранил — это была его ниточка надежды, ниточка, связывающая его с домом и женой.

Помнил ли я отца?

Для меня отец был всем — детством, простором и Севером.

Таким был отец, и, значит, я его помнил!

— Да, я помню! — ответил я матери.

— А нашего Рекса?

— Да, и Рекса тоже.

Быстрый переход