Привычка искусная,
но чересчур медлительная благоустроительница! Вначале она не обращает
внимания на те муки, которые по целым неделям терпит наше сознание во
временных обиталищах, и все же счастлив тот, кто ее приобрел, ибо без
привычки, своими силами, мы ни одно помещение не могли бы сделать пригодным
для жилья.
Теперь я уже проснулся окончательно, мое тело описало последний круг, и
добрый ангел уверенности все остановил в моей комнате, натянул на меня
одеяло и в темноте более или менее правильно водворил на место комод,
письменный стол, камин, окно на улицу и две двери. Но хотя я теперь знал
наверное, что обретаюсь не в тех помещениях, чей облик, пусть и не
достаточно явственный, на миг воскрешало передо мной неопытное пробуждение,
намекая на то, что я могу находиться и там, -- памяти моей был дан толчок;
обычно я не пытался тут же заснуть; почти всю ночь я вспоминал, как мы жили
в Комбре, у моей двоюродной бабушки, в Бальбеке, в Париже, в Донсьере, в
Венеции и в других городах, вспоминал местность, людей, которых я там знал,
то, что я сам успевал за ними заметить и что мне про них говорили другие.
В Комбре, в сумерки, до того момента, когда мне надо было ложиться, моя
спальня, где я томился без сна, вдали от матери и от бабушки, превращалась
для меня в тягостное средоточие тревог. Так как вид у меня по вечерам бывал
несчастный, кто-то придумал для меня развлечение: перед ужином к моей лампе
прикрепляли волшебный фонарь, и, подобно первым зодчим и художникам по
стеклу готической эпохи, фонарь преображал непроницаемые стены в призрачные
переливы света, в сверхъестественные разноцветные видения, в ожившие
легенды, написанные на мигающем, изменчивом стекле. Но мне становилось от
этого только грустнее, потому что даже перемена освещения разрушала мою
привычку к комнате -- привычку, благодаря которой, если не считать муки
лежанья в постели, мне было здесь сносно. Сейчас я не узнавал свою комнату и
чувствовал себя неуютно, как в номере гостиницы или в "шале", куда бы я
попал впервые прямо с поезда.
Поглощенный злым своим умыслом. Голо трусил на лошади; выехав из
треугольной рощицы, темно-зеленым бархатом покрывавшей склон холма, он,
трепеща, направлялся к
замку несчастной Женевьевы Брабантской[2]. Замок был красиво обрезан --
просто-напросто тут был край овального стекла, вставленного в рамку, которую
вдвигали между чечевицами фонаря. То была лишь часть замка, перед нею
раскинулся луг, а на лугу о чем-то мечтала Женевьева в платье с голубым
поясом. И замок и луг были желтые, и я это знал еще до того, как мне
показали их в фонаре, -- я увидел ясно их цвет в отливавших золотом звуках
слова "Брабант". Голо останавливался и печально выслушивал пояснение,
которое громко читала моя двоюродная бабушка, по-видимому, это было ему
вполне понятно, ибо он, в строгом соответствии с текстом, принимал позу, не
лишенную некоторой величественности; затем снова трусил. |