Замок был красиво обрезан --
просто-напросто тут был край овального стекла, вставленного в рамку, которую
вдвигали между чечевицами фонаря. То была лишь часть замка, перед нею
раскинулся луг, а на лугу о чем-то мечтала Женевьева в платье с голубым
поясом. И замок и луг были желтые, и я это знал еще до того, как мне
показали их в фонаре, -- я увидел ясно их цвет в отливавших золотом звуках
слова "Брабант". Голо останавливался и печально выслушивал пояснение,
которое громко читала моя двоюродная бабушка, по-видимому, это было ему
вполне понятно, ибо он, в строгом соответствии с текстом, принимал позу, не
лишенную некоторой величественности; затем снова трусил. И никакая сила не
могла бы остановить мелкой его рыси. Если фонарь сдвигали, я видел, как
лошадь Голо едет по оконным занавескам, круглясь на складках и спускаясь в
углубления. Тело самого Голо, из того же необыкновенного вещества, что и
тело его коня, приспосабливалось к каждому материальному препятствию, к
каждому предмету, который преграждал ему путь: оно превращало его в свой
остов и наполняло его собой; даже к дверной ручке мгновенно применялось и
наплывало на нее красное его одеяние или же бледное его лицо, все такое же
тонкое и грустное, но не обнаруживавшее ни малейших признаков смущения от
этой своей бескостности.
Понятно, я находил прелесть в световых изображениях, которые, казалось,
излучало меровингское прошлое[3], рассыпая вокруг меня блестки глубокой
старины. Но я не могу передать, как тревожило меня вторжение тайны и красоты
в комнату, которую мне в конце концов удалось наполнить своим "я" до такой
степени, что я обращал на нее больше внимания, чем на самого себя. Как
только прекращалось обезболивающее действие привычки, ко мне возвращались
грустные думы и грустные чувства. Дверная ручка в моей комнате, отличавшаяся
для меня от всех прочих ручек тем, что она, казалось, поворачивалась сама,
без всяких усилий с моей стороны, -- до такой степени бессознательным
сделалось для меня это движение, -- теперь представляла собой астральное
тело Голо[4]. И как только звонил звонок к ужину, я бежал в столовую, где
каждый вечер светила большая висячая лампа, понятия не имевшая ни о Голо, ни
о Синей Бороде, но зато знавшая моих родных и осведомленная о том, что такое
тушеное мясо, и бросался в объятия мамы -- несчастья Женевьевы Брабантской
еще сильнее привязывали меня к ней, а злодеяния Голо заставляли с еще
большим пристрастием допрашивать свою совесть.
После ужина я должен был -- увы! -- уходить от мамы, а мама беседовала
с другими в саду, если погода была хорошая, или в маленькой гостиной, где
все сходились в ненастную погоду. Все -- за исключением бабушки, которая
утверждала, что "в деревне жаль сидеть в душной комнате", и в особенно
дождливые дни вела нескончаемые споры с моим отцом, который говорил мне,
чтобы я шел читать к себе в комнату. |