* * *
Недели через две Маша взяла несколько отпускных дней и поехала в Ейск.
Она не знала, зачем, собственно, едет и каких таких признаний ждет от чужой женщины – каких свидетельств, о чем? И что может измениться от этих признаний в их жизни?
За окнами поезда желтыми озерцами цветущей сурепки вспыхивали проплешины лугов; в темных чащах сплошного леса мелькали все оттенки зеленого. Широкое поле, засеянное клеве-ром, поднималось на грудине холма, ребрилось под ветром, как стиральная доска.
Поезд мчался, выходил из полосы дождей, окунался в солнечное марево; снова окна опо-ласкивала дождевая рябь. Июньская щедрая зелень благодарно дышала под летучими дождями…
Промахнули загон, где по зеленой траве катался на спине шоколадный жеребенок, дрыгая ногами и показывая замшевый и мягкий, как подушка, живот. Такой же замшевой мордой поддевала малыша мать.
Эти два года состарили Машу на десять лет. В ней вдруг опять всколыхнулись невнятные детские страхи, знакомые еще со времен семипалатинской школы, когда, по дороге домой пере-прыгивая трещины в асфальте, она загадывала: если не наступлю ни на одну, все будет хорошо и папа вернется. И непременно наступала. Попытка задобрить какую-то высшую силу: бога нет, конечно, да кто-то же отвечает за этот мир! Она чувствовала, знала – отвечает! Вот его, которо-го… который… словом, эту всевышнюю силу надо было умолить, задобрить или лучше – съе-житься так, чтобы тебя не заметили. Неотвратимость – вот что было с детства самым ужасным.
Ее мучил страх за девочку, за будущее, а главное, мучило постыдное, глубоко упрятанное: не только Толе, она и себе не признавалась, что боится ее самой, своей маленькой дочки… Боит-ся?! – и внутри себя впервые отчужденно произнесла: Анны…
Анны, которая о неотвратимости знает заранее, чувствует ее, спокойно плывет ей на-встречу… И значит, как-то принадлежит неведомой вышней силе, при мысли о которой Маше хочется сжаться.
…Уже в такси она вспомнила, что соседка Шура как раз в это время вполне может хлебо-резить на детдомовской даче, и приуныла – ужасно не хотелось опять гоняться за призраком.
Но дверь, в которую Маша позвонила, сразу открылась и – как тогда, в первом, странном, проклятом телефонном звонке, – все сложилось. Открыв дверь и увидев ее – незнакомого чело-века, – Шура побледнела так, что Маша заметила это в полутьме коридора. Маша знать не могла, как часто Шура вспоминала ее, доверчиво и обреченно ступившую в мышеловку, и девочку, ко-торую она выхватила на самой грани и унесла с собой.
– Чего… надо? – от неожиданности, от внезапного страха грубовато произнесла Шура. И сама смутилась, мысленно застыдила себя. – Вам кого?
Маша стояла, вежливо изучая кряжистую, с рябоватым лицом, пожилую женщину.
– Извините, не знаю вашего отчества, – сказала она. – Александра?
– Володимерна. – Шура дверь открыла пошире, живот подобрала. – Проходите, чего так стоять…
Дальше, в топтании на пороге, в обмене обрывистыми неловкими фразами, Шура вдруг поняла, что это ей посылается прощение. То самое, которого она мысленно перед сном частень-ко просила. И вот этого прощения она уже не упустит. Поэтому, энергично оборвав неловкие предисловия и разведфразы неожиданной гостьи, она сказала:
– Какое там отчество! Ты ведь Маша, прально? Вот. Идем-ка сюда, на кухню. Я каклеты кручу, извини. Вот тут сейчас краешек стола вытру, чаю попьем.
Маша села, и несколько минут они молчали, каждая готовясь к разговору. Шура суетливо убирала миску с фаршем, ставила на плиту чайник, резала остатки какого-то магазинного кекса.
– У меня тут ничо такого к чаю-то и нет…
– А я вот с пустыми руками… – это они сказали одновременно, и стало как-то легче, про-ще. |