|
Депутат Лаббе протянул Марио альбом; в глазах его блеснула глубокая нежность.
– Вот, молодой человек, держи. Будешь записывать сюда свои стихи.
Он почувствовал, как медленно, упоительно, словно бы прохладной волной, с лица его смывало румянец и обдувало затем свежим ветром, и жизнь становилась если не прекрасной, то вполне сносной. Первый же вздох наполнил грудь; губы растянулись в пролетарской, но не менее очаровательной, чем у Лаббе, улыбке; и он, поглаживая синюю кожаную обложку, произнес:
– Спасибо, сеньор Лаббе.
Страницы альбома были такими лощеными, такими белыми, что Марио Хименес отыскал замечательный предлог никогда не записывать туда свои стихи. Лишь набросав сначала черновые записи в тетради Torre, он бы хорошенько вымыл душистым мылом руки и проредил бы свои метафоры, чтобы затем переписать начисто зеленой пастой, какой пользовался Неруда, только самые удачные. Чем выше росла его слава, тем ниже становилась плодотворность. Слухи о его пристрастии к поэтической музе зашли так далеко, что достигли телеграфиста Косме, который велел ему выступить в поддержку местной ячейки социалистической партии в Сан-Антонио с политико-культурной инициативой: прочесть какие-нибудь стихи собственного сочинения. Ловкий Марио исполнил «Оду ветру», принадлежащую перу Неруды, за что получил в свой адрес скромные овации – и приказ в следующий раз развлечь активистов и сторонников «Одой похлебке из морского угря». По такому случаю дон Косме даже замыслил организовать для местных рыбаков еще один вечер.
Но ни выступления перед публикой, ни лень, охватившая его в отсутствие получателя корреспонденции, не уняли его желание завоевать Беатрис Гонсалес, которая день ото дня становилась все краше, даже не подозревая, какое воздействие оказывала на Марио ее расцветающая красота.
Когда он выучил наизусть добрую долю стихотворений Неруды, к коим собирался прибегнуть для завоевания ее сердца, он вдруг столкнулся с самой почитаемой в Чили инстанцией, которой опасались все: тещей. Однажды утром, притаившись под фонарем на углу в терпеливом ожидании своей ненаглядной, Марио увидел, как Беатрис выходит из дома, и бросился к ней, вторя ее имя, но вдруг следом за ней на порог выскочила и сеньора. Подозрительно взглянув на него, как на насекомое, та поздоровалась с ним недвусмысленным тоном, явно означавшим: «Чтоб глаза мои тебя больше не видели».
На следующий день, избрав дипломатическую стратегию, он выгадал минуту, когда Беатрис в закусочной не оказалось, направился к самой барной стойке, положил на нее сумку и заказал у сеньоры бутылку доброго вина, которую затем сунул к письмам с телеграммами.
Откашлявшись, он осмотрелся по сторонам, словно бы никогда прежде здесь не бывал, и произнес:
– Симпатичное место.
– Вашего мнения я не спрашивала, – вежливо ответила мать Беатрис.
Марио перевел взгляд на кожаную сумку, желая вместе с бутылкой спрятаться в ней среди корреспонденции, и вновь прочистил горло.
– На имя Неруды пришло много писем. Я ношу их с собой, чтобы не потерять.
Тогда она скрестила руки и, вздернув нос, сердито произнесла:
– Вы зачем мне это все рассказываете? Или вздумали зубы мне заговаривать?
Воодушевленный этой сердечной беседой, на закате того же дня, когда оранжевое солнце тешило начинающих бардов и влюбленных, Марио, не замечая сеньоры, следившей за дочерью с балкона, побрел вдоль берега следом за Беатрис и, дойдя до скалистого пляжа, осмелился, хоть сердце и выскакивало у него из груди, с ней заговорить. Сначала речи его были пылки и сбивчивы, однако затем, словно бы обратившись в куклу, ведомую Нерудой-чревовещателем, он достиг удивительной изящности, создаваемые им образы переплетались воедино в очаровательном танце, и разговор – или, лучше сказать, сольный концерт – продлился до позднего вечера. |