Изменить размер шрифта - +
Они на печах лежат, как Илья Муромец, и бока почесывают. А вот когда слезут с печки и возьмут булаву… Они тогда вас на Крайний Север отошлют, в Сибирь–матушку.

— Кого это вас?.. Ты, Олег, что буровишь: мы, вы, Сибирь!.. Я говорю о диктатуре, а ты — вы, мы. Диктатура придет — и не будет ни вас и ни нас. И в Сибирь никого не отправят. Дадут выстрел в живот и еще два контрольных в голову. А кому не дадут пулю, того отправят на пароход и скажут: поезжай в Израиль.

— Ну, меня в Израиль не пошлют, я мордой не вышел. К тому ж Россия — моя Родина, а если вас хочет подприжать наш новый президент — я его одобряю. Он молодой, у него есть силы, почему вас и не тиснуть как следует. Гусинского тиснули — и ничего, и все русские смеялись.

— Какие русские? Тебя тут не было, как ты мог смеяться?

— А я там смеялся. И все русские, которые со мной работали, — они тоже смеялись. Но ты помолчи. Я включу телевизор, и мы посмотрим, что за взрыв случился на Пушкинской площади. Кто совершил такое чудовищное преступление?..

 

Катя и Маша в этом разговоре не участвовали; Катя, принося из кухни тарелки и слыша обрывки политических деклараций Олега, делала для себя выводы, что Олег этих двух молодцов не боится и что он вообще не боится с евреями обсуждать их проблемы. На кухне работает маленький цветной телевизор, и там, приготовляя салат, она видела авторов Обращения. Все они на одно лицо, и, усаживаясь за стол рядом с Березовским, лидером новой оппозиции, прятали глаза, суетились, точно мыши в доме, где была кошка. Не очень много она смыслила в политических разборках, но понимала, что все эти говорухины, лацисы, гусинские, березовские были чужаками на нашей земле и русский народ, даже самые простые люди, давно уж называли их политической швалью и только не знали, как бы их сбросить со своей шеи. Но вот что ее тревожило: эти–то двое — Кахарский и Фихштейн — из того же ряда суетливых и оборотистых попрыгунчиков, они–то хоть и вежливо беседуют с Олегом, но тоже чужаки и всегда камень за пазухой держат.

Тревожно было на душе у Катерины. Томило сердце скверное предчувствие.

Сеня Фихштейн, обыкновенно дававший волю красноречию своего друга, на этот раз резко оборвал Кахарского:

— Мы дело делать пришли, а ты политические прения затеваешь! Тебя медом не корми, лишь бы о политике словословить!

Голос его, басовитый и хриплый, не шел к его слабенькой щуплой фигурке. Было впечатление, что он промерз и гудит от простуды. И также казалось, что Сеня имел слабые нервы, чем–то недоволен и куда–то торопится. Удивительное противоречие таилось между ними; они были разными во всем: в строении тела, в одежде, в манере держаться и говорить. Но тот, кто их хорошо знает, мог бы поведать о не менее удивительном соответствии их внутреннего мира. Одинаковыми глазами они смотрели на окружающий их мир, каждого встретившегося им человека быстро распознавали: свой или чужой; и если чужой, то насколько враждебен евреям и можно ли его как–нибудь приспособить к своим интересам. Олега Каратаева они знали давно. Раньше этот добродушный синеглазый парень совершенно не различал людей по национальности, не испытывал и тени враждебности к евреям, но, поработав год, а затем второй и третий в американской лаборатории, общаясь там с ирландцами — потомками первых колонизаторов Америки, с неграми — внуками рабов, завезенных из Африки, проникся духом национализма, наслушался рассказов негров о коварстве евреев, стал совершенно иначе относиться к своим российским товарищам — Фихштейну и Кахарскому. Был насторожен к ним и все время ожидал от них какой–нибудь гадости. И только заложенная в нем от природы безбрежная доброта и покладистость удерживали его от проявления враждебности и сохраняли между ними прежние добрые и даже товарищеские отношения.

Быстрый переход