|
На подносе – кувшин чая со льдом и печенье в сахарной пудре, каждое размером с детскую ладошку. Под мышкой он держит коробку из‑под обуви.
– Думаю, это тебе тоже пригодится, – говорит он, протягивая коробку жене.
Она выглядит растерянной.
– Сейчас, пожалуй, не лучшее время… – бормочет она.
– Пускай Бетани сама решает.
– Тут всякие вещицы, которые я сберегла, – поясняет мама, развязывая ленту. – Я знала, что рано или поздно встречусь с тобой. Но почему‑то думала, что тебе по‑прежнему будет четыре года.
В коробке лежит кружевной чепчик для крестин и табличка с больничной кроватки: мое имя – то, первое имя. И масса тела – 6 фунтов 6 унций. Данные вписаны красными чернилами рукой какой‑то медсестры. Рядом – крошечная фарфоровая чашка со щербинкой на ручке. Бумажный квадратик с аккуратно выведенными карандашом печатными буквами: «Я ЛУБЛУ ТЯ».
Значит, когда‑то я таки ее любила. Она располагает доказательствами.
И еще маленькое лоскутное одеяльце из треугольничков: красный шелк, оранжевый ворс, клочки «в огурцах», прозрачный муслин.
Мама вытряхивает все это себе на колени.
– Когда ты была еще совсем малюткой, я сшила его из всех сентиментальных воспоминаний жизни. – Она касается красного шелка. – Это я вырезала из бабушкиной наволочки. Оранжевый – из коврика в комнате общежития, где жил твой отец. «Огурцы» – лоскут моего платья для беременных, а муслин – от моей свадебной фаты. Ты с ним ела, спала под ним и, будь твоя воля, купалась бы тоже в нем. Когда тебе становилось страшно, ты пряталась под него… как будто считала, что становишься невидимой.
Я забыла свое одеяло. Я хочу домой. Я же ему говорила.
Нельзя, сказал он, но почему – не сказал.
– Я помню, – тихо говорю я.
Мне снова четыре. Я тяну к ней ручки, когда она вытаскивает меня из ванны. Держусь за нее, когда мы переходим дорогу. Я сжимаю это одеяльце в кулаке. За полчаса мама смогла дать мне то, чего отец не смог за всю жизнь: мое прошлое.
Я тянусь к одеялу в надежде, что оно не растеряло своей волшебной силы. В надежде, что мне достаточно прижаться к нему щекой, потереть глаза его краешком – и все будет хорошо уже к восходу солнца.
– Мамуля, – говорю я. Так я называла ее тогда.
Возможно, мы с мамой еще не узнали друг друга как следует, но кое‑что общее у нас все же есть: каждая считала, что только она лишилась дорогого человека, а нас, как оказалось, всегда было две.
Странное все‑таки чувство, когда воспоминания накатываются откуда ни возьмись. Кажется, будто сходишь с ума, не понимаешь, где же эта память пряталась столько лет. Пытаешься отбиться от них, потому что они перечат устоявшейся версии твоей жизни, но вдруг замечаешь один‑единственный момент – и с легкостью отламываешь целый ломоть, и видишь свою жизнь такой, какая она есть, а именно последовательность событий, одно к другому, вплотную, с зазором, куда этот момент и войдет.
Я столько всего хочу узнать, у меня накопилось так много вопросов.
Когда я возвращаюсь в трейлер, Фиц обмахивается телефонным справочником, а Софи уже спит на диване.
– Как все прошло? – спрашивает он.
Я успела обдумать, что скажу ему – и, если уж на то пошло, Эрику. Скрывать мне, конечно, нечего, но не хочется обсуждать хрупкий мост, возведенный между мамой и мной, я боюсь его разрушить.
– Она оказалась не такой, как я представляла, – осторожно говорю я. – Но все прошло не так плохо, как я боялась.
– И какая же она?
– Моложе отца. Мексиканка. Выросла в Мексике.
Фиц хохочет. |