Нет, Алексей внешне был все таким же: внимательным, серьезным, спокойным. Все также ловко и неспешно справлялся с нехитрыми домашними хлопотами. Казалось, что они совсем его не обременяют. Вот только веселые искорки почти исчезли из его глаз, все чаще он застывал в задумчивости перед окном, страницей журнала или экраном телевизора.
— Леш, случилось что? — тормошила его иногда за плечо Ольга. — Что ты тихий такой? — И она тотчас, встревожено и легко, птицей, приникала губами к его лбу, в поисках жара.
— Не волнуйся, я здоров! — Он осторожно, бережно, но твердо отстранял ее от себя. — Ты не стой на сквозняке, тебе нельзя. И снова впадал в задумчивость. Напряженную, заставлявшую его все чаще хмуриться и темнеть лицом.
— Я не стою, Леша. — Отступала в смятении Ольга. — Я уйду сейчас. Ты уже полтора часа сидишь около окна. Давай прикроем раму — комары налетят, мотыльки?
— Давай! — легко соглашался он, и рама тотчас же закрывалась с едва слышным щелчком. Алексей поворачивал к ней лицо из тени прозрачных жемчужно-серых сумерек позднего мая, чаще — в профиль, и она, с замиранием сердца ласкала глазами знакомую родинку на щеке, очертания крыльев носа, широких, но не портивших общий контур лица. Такого милого ей и такого безнадежно печального в молчании, что душа стыла внутри нее на тонкой ниточке плача. Или крика? Она еще не могла этого понять, только в тишине ночи мяла пальцами уголок подушки или, уткнувшись лицом в упругий поролон, кусала его зубами в бессильном, непонятном и самой себе, отчаянии. Они были, как всегда, рядом друг с другом. Всею собою она ощущала жар его тела, привычно сворачиваясь неловким комочком на сильной руке, утыкаясь носом ему в плечо или грудь, но…
Обнимая ее, укрывая одеялом, или, наоборот, нетерпеливо сбрасывая с ее плеч бретельки тонкой сорочки; осторожно убирая со лба пряди разметавшихся в порыве желания волос, он все-таки казался теперь непостижимо далеким от нее. Таким горько отстраненным! Как звезда, прорезающая лучами иглами белеющее в сумерках небо. Словно бы самый малый кусочек души его, самый крохотный осколочек, пылинка, песчинка, сжался, скрутился от неведомой ей еще, затаенной, но самой настоящей боли. Боль. Она упрямо не таяла ни в ее искореженных, неловких, нервных пальцах, ни в ее ладони, ни в глазах. Ни на губах. Он осторожно нес ее в себе, эту боль-невидимку, как некий драгоценный сосуд, как пламя свечи, которая жгла изнутри его душу. Душа не светилась, она оплавлялась, обугливалась, с глухими стонами, переливаясь в биение сердца, отбрасывая зарево в глаза, змеясь тонкой сетью морщинок в их углах, на лбу, над верхней губой…
Она целовала его прямо в эти морщинки, словно хотела их выпить, разглаживала пальцами, осторожно, слегка надавливая неловкими подушечками на кожу. Он ловил ее пальцы губами, стараясь превратить все в молчаливо-нежную игру, шутку.
На слова им не хватило бы сил. Да. Они были вдвоем. По-прежнему. Но легким ветерком, прохладной змейкой, между ними вставало еще что-то. Вставало непрошеным гостем, смутным облаком, призраком — непонятным, тревожным. «Третьим лишним». Колдовским миражом. Без ароматов и следов на коже оно вплывало в их дом, это «нечто». Дразнящее, чужое, непознанное…
И оставалось в нем уже не на правах гостя, а хозяина, властного, бесцеремонного, вальяжного, изнуряющего утомительным своим «визитом» до предела. Каждый день. Каждое утро…
11.
Одно из таких утр и вовсе обрушилось на нее лавиной. Одиночества. Солнечного света, щебета птиц и запаха расплавленного битума. И горечью шоколада, который она, стараясь не выпустить обжигающий ком из горла, торопливо пила в светлой кухне, нервно вздрагивая от сигналов случайно проезжающих по кварталу легковушек. |