Не дался он операции, и лечение начали иголками: впускали в язык иголки, как грешнику в аду, и по нескольку суток держали. Так хотелось
Ефрему этим и обойтись, так он надеялся! - нет. Распухал язык. И уже не найдя в себе той силы воли, быковатую голову опустив на белый
амбулаторный стол, Ефрем согласился.
Операцию делал Лев Леонидович - и замечательно сделал! Как обещал: укоротился язык, сузился, но быстро привыкал обращаться снова и все то
же говорить, что и раньше, только может не так чисто. Еще покололи иголками, отпустили, вызвали, и Лев Леонидович сказал: "А теперь через три
месяца приезжай и еще одну операцию сделаем - на шее. Эта - легкая будет."
Но таких "легких" на шее Поддуев тут уже насмотрелся и не явился в срок. Ему присылали по почте вызовы - он на них не отвечал. Он вообще
привык на одном месте долго не жить и шутя мог сейчас заявиться хоть на Колыму, хоть в Хакассию. Нигде его не держало ни имущество, ни квартира,
ни семья - только любил он вольную жизнь да деньги в кармане. А из клиники писали: сами не явитесь, приведем через милицию. Вот какая власть
была у ракового диспансера даже над теми, у кого вовсе не рак.
Он поехал. Он мог, конечно, еще не дать согласия, но Лев Леонидович щупал его шею и крепко ругал за задержку. И Ефрема порезали справа и
слева по шее, как режутся ножами блатари, и долго он тут лежал в обмоте, а выпустили, качая головами.
Но уже в вольной жизни не нашел он прежнего вкуса: разонравилась ему и работа и гулянки, и питье и курье. На шее у него не мягчело, а
брякло, и потягивало, и покалывало, и постреливало, даже и в голову. Болезнь поднималась по шее едва не к ушам.
И когда месячишко назад он вернулся опять все к тому же старому зданию из серого кирпича с добротной открытой расшивкой швов, и взошел на
то же полированное тысячами ног крылечко меж тополей, и хирурги тотчас за него схватились, как за родного, и опять он был в полосатом больничном
и в той же палате близ операционной с окнами, упертыми в задний забор, и ожидал операцию, по бедной шее вторую, а общим счетом третью, - Ефрем
Поддуев больше не мог себе врать и не врал. Он сознался, что у него - рак.
И теперь, порываясь к равенству, он стал и всех соседей убеждать, что рак и у них. Что никому отсюда не вырваться. Что всем сюда вернуться.
Не то, чтоб он находил удовольствие давить и слушать, как похрущивают, а пусть не врут, пусть правду думают.
Ему сделали третью операцию, больней и глубже. Но после нее на перевязках доктора что-то не веселели, а буркали друг другу не по-русски и
обматывали все плотней и выше, сращивая бинтами голову с туловищем. И в голову ему стреляло все сильней, все чаще, почти уже и подряд.
Итак, что ж было прикидываться? За раком надо было принять и дальше - то, от чего он жмурился и отворачивался два года: что пора Ефрему
подыхать. Так, со злорадством, оно даже легче получалось: не умирать - подыхать.
Но это можно было только выговорить, а ни умом вообразить, ни сердцем представить: как же так может с ним, с Ефремом? Как же это будет? И
что надо делать?
От чего он прятался за работой и между людей, - то подошло теперь один на один и душило повязкой по шее.
И ничего он не мог услышать в помощь от соседей - ни в палатах, ни в коридорах, ни на нижнем этаже, ни на верхнем. Все было переговорено -
а все не то.
Вот тут его и замотало от окна к двери и обратно, по пять часов в день и по шесть. |