. — От желания услужить она почти протрезвела.
— Я не хочу говорить, — предупредил он ее, и она чуть-чуть обиделась.
Теперь саксофонист играл с закрытыми глазами. Он неритмично цедил музыку, словно перешагивал через пару ступенек то с правой, то с левой ноги, не намечая остановок, как будто это понималось лишь когда сознание приобретало новый опыт. Через перегиб отчуждения. Через бритвенный край. Словно не существовало ни зала, ни людей в нем. От края сцены, как от бессмертия, его отделяло полшага. Иногда, когда мелодия взлетала, он делал резкое движение корпусом, не меняя положения ног. Но по-прежнему казалось, что дыхания у него в избытке, словно у хорошо отлаженных мехов. Лишь в те моменты, когда должна была следовать пауза, он делал невероятное: находил то единственное, что совершенно не ожидалось, и у публики перехватывало дыхание.
— Я пьяна... — призналась Гд. — Ага?
— Иногда это с каждым случается, — сказал Иванов.
Он понял, что в нем когда-то, так и не родившись, умер музыкант. Но раньше он этого не замечал.
— Хм! — Она еще могла иронизировать, это иногда спасало их отношения. — Бросил бы ты меня, ... — она добавила уничижительное слово и выжидательно замолчала.
— Очень точно, — не удержался он.
Не надо было этого делать, хотя бы из-за уважения к ней, к их многолетней дружбе.
— Не бойся... — жалко и бессмысленно улыбнулась.
Ресницы обиженно дрогнули. Он тихо выругался. Сегодня ей хотелось чувствовать себя униженной. Но после пятой рюмки она иногда становилась агрессивной, и с ней надо было уметь ладить.
— Я давно тебя бросил, — сказал он и пожалел как о свершившемся деле.
— Повтори, мне послышалось? — Она оторопела. Ей желалось услышать другое.
— Бросил, — повторил он.
Она резко повернулась, а потом схватила его за ворот и приблизила глаза, он почувствовал запах ее пудры и то, как трещат нитки на его рубашке. У нее были сильные руки врача-практика.
— И все же?.. — глухо произнесла она.
— Ты порвешь рубашку, — напомнил он.
Пианист наконец сделал переход, и публика зааплодировала.
— Плевать!
— Пни его в мошонку, — сунулась ее подружка.
— Пошла к черту! — Она не удосужилась даже повернуться. — Вот что, — повторила она. — Не ври! Хоть сейчас не ври!
— Я тебя не учил этому, — примирительно сказал он, она всегда его подозревала неизвестно в чем, — только отпусти меня.
— Ты бы мог быть и другим, хотя бы сегодня... — Она заплакала. Слезы закапали на стойку. Иванов под локоть ей сунул платок, и она пользовалась им, как кочегар — громко и со вкусом, попеременно очищая то одну ноздрю, то другую.
"Пожалуй, она чему-то научилась за эти полгода", — решил он.
— Ну что мне для тебя сделать? — спросил он. — Ты ведь никогда не претендовала на мою свободу.
Она мотнула головой:
— Теперь... теперь я держу себя в строгости. Хочу стать ино... ино... — она запнулась, сглатывая слезу, — инокиней...
Он равнодушно пожал плечами. Она все равно поймет по-своему, вывернет, как удобнее, схватит не с того бока, спорить бесполезно. Но спасать он не намерен. Он вспомнил, что с наивным чистосердечием делал это сотни раз с одним и тем же успехом, словно переделывал безнадежный механизм. Однажды это ему надоело.
— Глупо, правда? — спросила она между сморканием и очередным глотком алкоголя.
— Пожалуй, тебе хватит... — сказал Иванов.
— Я знаю, что там навсегда усмиряют плоть... — произнесла она так, словно жертва совершилась.
"Хорошо бы. |