Колька тоже помогал бочки ворочать. Сначала их в прицеп трактора укладывали, а потом отвозили по берегу в дизельную.
Наконец разгрузились, и Колька поклонился лодочным людям в пояс.
– И тебе спасибо за помощь, – протянул руку главный.
Пустая лодка радостно затарахтела и отчалила в наплывающий туман.
Колька с мужиками отправился вверх по горе, на которой стоял монастырь.
– А кто старший здесь? – спросил он мужиков.
– Отец Иеремия, – ответили. – Настоятель… А ты к нам?
– Если возьмут.
– Наркоман? – спросил худой и длинный.
– Нет.
– Алкаш?
Колька помотал головой.
– Отсиделый?
– Ага.
– Сколько?
– Девять.
– Если за душегубство, то не возьмут!
– Да нет, сидел я…
– Это твое дело, – сказал худой парень в грязном подряснике. – Я не исповедник!
Вечером Колька на службу попал в монастырский храм. Убогонький храм, с пустыми стенами, над алтарем только местные самописные иконы висели. Зато с левой стороны гроб стоял с мощами основателя монастыря Ефрема Коловецкого. И крест над гробом. Человек тридцать в храме, а в монашеских одеждах трое. Один из них был тот, кто днем его опрашивал, худой, черноволосый, с единственным зубом на верхней челюсти.
Служба шла вяло, хотя праздник был великий – Покров Пресвятой Богородицы. Подпевали настоятелю слабо, потому что сам он литургию служил по бумаге свитком – то и дело сбивался.
А Колька, соскучившийся до службы, закрыл в блаженстве глаза, вспомнил лагерного батюшку да запел потихонечку, а потом и вовсе забылся, в голос заславил.
А когда закончилась служба, попросил у отца Иеремии исповедь его прослушать.
– Кто таков? – спросил настоятель.
– Николаем зовут. Писаревым. Хочу жить у вас!
И принялся Колька исповедоваться, и странная исповедь у него получалась. Вспомнил все. И Надьку с рыжей ж…, и про плевки свои вспомнил, про то, как кассу футбольную взял и срок получил. Про дядю Мотю упомянул, как того жизни лишил и за что; про друга своего лучшего Гормона поведал, как на груди у него издох друг, и Агашкой косоглазой закончил. Плакал, как любил ее один раз, а на всю жизнь запомнил! Про руки девчонки Иеремии шептал, что похожи они на ветви ивы, столь же тонки; про глаза азиатские и запах ее тела – запах восточного базара; и как он себе руки вязал, проезжая уже вольным станцию Курагыз, как чуть было не выпрыгнул из окна на полной скорости, но товарищи удержали…
Больше часа исповедь Колькина продолжалась, а когда он разлепил красные от слез глаза, когда почувствовал холкой Бога и повалился на колени, то услышал над собой не молитву, а злые слова:
– И ты – грех на грехе, ко мне в монастырь приперся! – возопил отец Иеремия. – Да тебе в собачьей конуре дом, а не Божья обитель! – и палкой Кольку сковыривать к дверям стал, приговаривая: – Чтобы завтра твоего духу на острове не было! Понял!
– Да как же! – икал Колька, отползая к храмовым дверям. – Как же!..
– Отродье! – фыркал настоятель. – Как осмелился сюда явиться! В место столь святое!.. Вон!!!
– Да не сам я! – рек уже за дверьми Колька.
– Подослали? – прищурился Иеремия.
– Зосима с Валаама прислал! Сказал, что примут меня здесь!
Колька видел в свете тусклой лампочки, как изменилось лицо настоятеля, как пережевывал он этот лимон информации и каким кислым сей фрукт оказался на вкус. И тут Колька приврал во спасение:
– Зосима обещался приехать проведать меня весной!
Здесь Иеремия скис окончательно. Вспомнил Елену Ивановну и плюнул на пол нутра своего в бессилии. |